Кирилл Ковальджи

«Аристид и пустота»

Маленькое предисловие от редакции

Сегодня Кирилл Владимирович Ковальджи, русский поэт, писатель, критик, публицист, член Союза писателей СССР с 1956 года, секретарь Союза писателей Москвы, член русского Пен-центра, выступает в необычной для себя роли. Вряд ли он предполагал, что фрагмент одного из его рассказов — «И была любовь» из романа «Свеча на сквозняке» (первое название — «Лиманские истории») посвященного вымышленному городку Лиманску, расположенному у Днестровского лимана, станет сюжетом байки о науке. Особенность романа в том, что он состоит из частей, рассказов, а из каждого рассказа можно выделить отдельные маленькие самодостаточные новеллы, чем я с удовольствием и занимаюсь время от времени.
Лиманск на самом деле — это город Белгород-Днестровский, ранее Аккерман, который римляне называли Тирас, а румыны — Четатя-Албэ. В Аккермане проходило детство Кирилла Ковальджи, а в «Лиманске» жил удивительный старик, рассказчик, собиратель историй Аристид Аристидович. От его имени написаны некоторые рассказы романа, в том числе «И была любовь». В сущности, рассказы эти — размышления самого писателя о жизни, о добре и зле, о любви и смерти…

Мария Ольшанская

«Аристид и пустота»

В начале была любовь, говорю я, Аристид. Любовь на то и любовь, чтобы хотеть, любить себя и еще кого-то, еще что-то. Она хочет, чтобы непременно возникло что-то, когда нет ничего. Она рвется творить без всякого замысла, она сама, быть может, чей-то замысел.

Вначале никакого разума — зрячего и зоркого — не было. Была любовь простая и слепая, зато и сейчас она разумней всякого разума. Что угадывает любовь? Чего хочет? Этого я не знаю. Слава Богу, что хочет, не устает хотеть, никогда не перестанет хотеть.

Имеется, скажем, место пустое. Оно и пребудет пустым во веки веков, если не любовь… Вдруг кто-то облюбует это место и захочет, чтобы здесь что-то было и пребывало.

Вначале была любовь, говорю я, когда всматриваюсь в темноту и пытаюсь разглядеть истоки истоков. С чего начинается моя история? Она, как и всякая история, начинается с темноты. С темноты, которая безраздельно господствует в некоей самодовольной бездне и наплывает оттуда вплоть до первых исторических огоньков, расставленных свечечками среди черноты, разбросанных, как звезды, — для счастливого поэта звезды все на одном и том же уровне небесного свода, но несчастные астрономы знают, какие сумасшедшие пустоты разделяют каждую влюбленную парочку перемигивающихся светил! Ах, эти исторические огоньки и впрямь похожи на звезды — они светят только в одну сторону, никогда не освещают того, что у них за спиной. Они светят из мрака, не освещая его. Да и сами звезды — как старые вести, ведь когда мы смотрим на звезды, мы смотрим в глаза прошлому, между нами сумасшедшая бездна времени, помноженная на сумасшедшую бездну пространства. Я ощущаю легкое головокружение от всматривания в ту темноту, что за спиною звезд, но мне нравится это опасное занятие, потому что я — и счастливый поэт, и несчастный астроном в одном лице. А еще я просто человек, то есть тоже един в трех лицах, как Господь Бог. Значит, если я буду хорошенько всматриваться, мне обязательно что-нибудь откроется. Я это понял еще тогда, когда глядел не вверх, а, так сказать, под ноги, где земля, проклюнутая первыми весенними травинками, прикидывается неискушенной простушкой, не помнящей родства. Земля радуется сегодняшнему солнцу и ничего больше знать не желает. И она права, конечно. Но прав и я, когда всматриваюсь в нее, уходящую в темную глубину слоями, как слежавшимися страницами. Она без меня — как книга, которая сама себя прочитать не может…

Мне доподлинно известно, что здесь когда-то было место пустое. А потом кто-то свил здесь первое гнездо. Возникновение — это как раз и есть рождение. Значит, тут не обошлось без любви. И без боли.

Кто открыл место, с которого началась история моего города? Кто положил основание тому, что потом стало былью и мифом?

Ясно кто: странники и записные бродяги. Кто-то из всегдашнего рода Колумбов, не иначе. Я совершенно убежден, что все оседлые произошли от скитальцев или кочевников. Потому и сейчас потомственные домоседы вдруг просыпаются среди ночи в смутной тревоге, словно они упустили что-то, опоздали откликнуться на чей-то зов немедленно отправиться куда глаза глядят… Может быть, дух бродяжий, зуд первооткрывателей и есть самое первое чисто человеческое занятие? Разве Адам и Ева не были родоначальниками и этого дела? Что ни говори, а им принадлежит честь первого путешествия — из рая на землю. Пусть они совершили этот бросок не по доброй воле, — так сказать, не по любви. Но сначала тебя кидают в воду, потом ты влюбляешься в плавание. Так и небесный отец подтолкнул Адама и Еву к самостоятельности, он гневался лишь из педагогических соображений, втайне же ликовал, что его чада набрели, наконец, на древо познания, на этот самый запретный плод, который им когда-то и был предназначен, набрели и дали повод к назревшему расставанию. Творец поступил как мудрый родитель, иначе — какой он Бог?

Теперь потомки Адама и Евы собрались в обратный рейс — с земли на небо, и Бог-отец опять же не склонен гневаться и топать ногами. Дело житейское: дети Бога рано или поздно обязательно почувствуют себя богами, а в этом ровным счетом ничего дурного нет, ибо кому охота видеть своих детей ниже себя?

Когда всматриваешься в темноту, постепенно невидимые звезды выступают из-за спины видимых, и все меньше остается между ними пустоты. А ведь пустота, если разобраться, — это как раз то, чего не существует. Нет и не было никакой пустоты между звездами. Просто есть между ними то, чего мы не видим и даже не предполагаем, а только смутно предчувствуем. Пустота, темнота — это обман, который надо развеять. Потому я так упорно и зло всматриваюсь в темноту. Выявить скрытое — все равно что создать, сотворить. И мне это подстать. На то я и един в трех лицах, чтобы этим заниматься.

Говорят, что первооткрыватели будущего Лиманска были греки из Милета, и дело было в шестом веке до рождества Христова. Это, конечно, так. У них была великая любовь к морским путешествиям, но были ли они первыми в этих краях? Ни в коем случае! Только те, предшественники, были не в счет, они оставались незамеченными, потому что сами ничего не заметили — не было еще любви, способной открыть им глаза… Разве Петрарка был первый, кто увидел Лауру? Тысячи людей до него видели ее в Авиньоне, но ничего особенного не заметили. А Петрарка увидел такое, что все ахнули. Все — это и мы с вами, шестьсот лет спустя. Отсюда следует, что милетцы, хоть и не были первыми, были все-таки первыми, кому удалось увидеть. До этого, конечно, потребовалось счастливое сочетание любви, таланта и удачи. И времени. Ибо всякое удивительное совпадение должно случиться вовремя. А если не вовремя… Боже мой, сколько Пушкиных родилось до Пушкина! Может быть, Барков оттого и стал сочинителем непотребных поэм, что родился раньше срока… Он так и спился, не догадавшись, что заговорил пушкинским ямбом до Пушкина!

Так пристало ли совестливому историку обходить молчанием тех, кто не оставил нам своего имени только потому, что на час или два разминулся со своей удачей? Разве факт зависит от того, удостоверен он или нет?

Так вот, задолго до греческих мореплаваний Лиманск был открыт со стороны суши. Пещерные люди с северо-западных гор, подстегнутые любопытством (то есть предпосылкой любви), забрели сюда, смущенно потоптались тут, но не смогли преодолеть своего доисторического консерватизма. Плоская местность показалась обитателям горных пещер весьма неуютной: дует со всех сторон и не на что опереться. И никакого жилья (по их понятиям жилье могло быть лишь внутри чего-то, а не снаружи, на ровной поверхности). Нет отвесных скал и вершин, соединяющих небо и землю, ходить по горизонтали без помощи рук — и скользко, и страшно тому, кто привык карабкаться, цепляться, лазать. Нет, тут тебя ветром сдует прямо в воду, которой, кстати, слишком много…

И пещерные люди попятились восвояси… Такого рода псевдооткрытия повторялись неоднократно на протяжении столетий — количество накапливалось, не торопясь совершить качественный скачок.

(Барков, раз уж я его упомянул, полагал, что живая русская речь в стихотворении годится лишь для потехи охальников — для печати же он изготовлял вполне деревянные вирши на книжном языке!)

Открыть, оказывается, не так уж трудно. Куда труднее смекнуть, что ты сделал открытие!

Америку — и ту открывали несколько раз до Колумба. А что толку? К тому же Колумб вовсе не собирался открыть то, что открыл… Ему нужна была Индия. Пусть. Вечная ему слава: он не верил, что Атлантический океан уходит в бесконечную пустоту.

Глупые люди думают, что пустота — сквозное место, где ровным счетом нет ничего. А пустота непрозрачна — вот в чем фокус. Надо всмотреться и высмотреть в ней все, чем она забита до отказа. Пустота — это покрывало, которое нужно содрать. Она прикинулась прозрачной, чтобы заставить нас смотреть сквозь нее. И оттого мы сплошь да рядом норовим скользнуть глазами мимо так называемой пустоты, чтобы привычно опереться на что-нибудь видимое. А в невидимом — неведомое…

Почти открыли Лиманск египтяне. Их корабль двинулся через проливы. Узкие берега вдруг раздались в стороны, как руки от удивления: вот, мол, какой простор впереди! Тут извечное любопытство и погнало египтян на Север. Почему на Север? Потому что любопытство гонит всегда в сторону, противоположную дому… По чистой случайности они не увидели бухты Днестра. Нашелся умник на корабле, который сумел убедить остальных, что земля не предвидится, земли больше не будет — впереди незамкнутый Мировой океан, и в самый раз теперь поворачивать восвояси. Тут необходимо сделать примечание: для того чтобы доводы умника возымели силу убедительности, надо, чтобы остальные были готовы убедиться. Вернее, готовность убедиться всегда найдет умника, который в нужный момент выпалит то, чего хочется всем остальным. А египтяне, надо сказать, вполне созрели для восприятия идеи о незамкнутом Мировом океане. Во-первых, буря разыгралась к ночи, то есть стало жутко и темно. Во-вторых, холодно, даже очень холодно с южной, египетской точки зрения, а когда темно, жутко и холодно, то никакой земли впереди нет и не может быть, хотя берег под самым носом… Справедливости ради стоит добавить, что если египтяне и увидели бы землю, то вряд ли поселились на ней. Им еще в голову не приходила мысль заселять открытые ими берега. Забираясь за тридевять земель, они всегда, как послушные дети, возвращались домой. Короче говоря, египтяне, творцы пирамид, не могли быть авторами интересующего нас открытия. Они, подобно пирамидам, охотнее глядели вверх, нежели по сторонам. Поэтому нечего удивляться, что в их отчете о путешествии по Черному морю преобладали мрачные краски и торжествовала идея о безбрежном морском пространстве. Идея бесконечности нагнетает тоску, сулит безвозвратность. Понятно, что у следующих поколений египтян не возникало и тени желания направиться в наши края…

Наконец, появляется на сцене Милет. Греческий город на восточном берегу Эгейского моря. Город-государство. Город, который почти не владел сушей, зато сумел объять море. Город, повернувшийся спиной к материку и очарованный песней прибоя. Город, породивший целое ожерелье городов по берегам Черного моря, городов, многократно повторяющих Милет и глядящих через море в глаза друг другу, как в хороводе. Платон, не будучи милетцем, позволил себе по этому поводу совсем не поэтическое сравнение: «подобно лягушкам вокруг лужи»…

Это были города, жизнь которых — встречать и провожать корабли. Земля для них была окантовкой моря, а мир — морями, окаймленными сушей…

Милетцы ступили на сей берег с полным осознанием того, что здесь можно заложить очередной Милет. Однако следует ли отсюда, что греки открыли необитаемую землю? Боже упаси! Никто ведь не утверждает, что Америка была безлюдной, когда ее открыли! Открыть можно и перенаселенное место. Может быть, не открой мы Америку, она открыла бы нас!

Да и сами греки, строго говоря, не впервой ступили на нашу землю. Их предки пришли в будущую Грецию с северо-востока, прошли как раз по нашим местам (прошли, потому что хотели дойти до упора) и шли на юг, пока земля не кончилась морем. Дальше было некуда, поэтому место их остановки и стало Грецией. Предки греков были еще кочевниками и скотоводами и в море не совались… Лишь потом, как выразился древний поэт этой горной и каменистой земли, греки были вынуждены покорить море, «гонимые мучениями пустого брюха». Междоусобицы и нападения извне тоже заставляли греков купаться — прижатые к морю, они в поисках спасения переплывали Бог весть на чем от острова к острову…

Прошлое мы восстанавливаем по руинам, обломкам, осколкам. Века оставили нам следы бедствий, а где же следы радостей? Вы скажете — нет их? Беда, дескать, умеет наследить, а счастье проходит бесследно? Как бы не так! Следы есть — это мы с вами! Мы — реальные следы и плоды плотских радостей, любви, одолевшей смерть. Мы с вами — лучшее доказательство того, что при всех разрушениях и запустениях любовь добивается своего, и после всех трагедий оказывается вскорости, что народонаселение увеличилось.

Развалины сохраняются, сами знаете, лишь когда они Акрополь, Колизей и прочие славные сооружения. Что же касается злых дел, то, несмотря на их свирепость и многократность, они обречены на полное уничтожение. Люди как можно быстрее стирают следы пожарищ и разбоя, как можно быстрее восстанавливают жилища, сады, дороги. И своевременно хоронят мертвецов. Тысячи войн прокатились по земле, поглядите вокруг — их словно не было! Им не дано увековечить свое клеймо на лице земли, в этом их бессилие. Жизнь вечна, все остальное сметается к чертям, приговаривается к небытию. Земля забывчива, но мы — люди, мы забывать не имеем права.

Только мы помним все с самого начала, больше некому. А если нет руин, обломков и прочих вещественных доказательств, все же утверждать не годится, что от кого-то не осталось никаких следов. Там, где историки разводят руками, многое может увидеть поэт. Если умеет хорошенько всмотреться. Поэт угадывает недостающие звенья, он не ошибается в главном, он переводит неназванное на язык своих образов — только и всего.

Кирилл Ковальджи