Владимир Солоухин

Гравюра пана Россальского

(из цикла «Варшавские этюды»)


В центре Варшавы, у подножия Дворца культуры и науки, во многом определяющего сейчас силуэт польской столицы, а проще говоря, у подножия высотного дома, построенного в пятидесятые годы по типу московских высотных домов, шумела книжная ярмарка.

Эти ярмарки ежегодны в Варшаве, но сначала их устраивали в Лазенках, в том замечательном парке, где стоит памятник Шопену и где каждое воскресенье на открытом воздухе для всех посетителей парка звучит шопеновская музыка. Ставят под сенью памятника рояль, ну, микрофоны, конечно, и прославленные польские и европейские пианисты дают концерты.

Между прочим, этот раскрытый концертный рояль с пианисткой, сидящей за ним, расположен около постамента так продуманно, что служит как бы дополнением памятнику и, более того, объясняет позу самогó великого композитора.

Шопен, как известно, изображен сидящим. Он сидит и левым ухом к чему-то прислушивается, а правой, вытянутой в сторону рукой словно бы дирижирует. Не дирижирует в полном смысле слова, как дирижер за пюпитром и с палочкой, но все же показывает рукой, где сделать пианиссимо, чутко прислушивается, а рукой велит: тише, тише, тоньше, нежнее, тише… Так вот, эти его жесты, это его прислушивание, напряженная мимика повисают в воздухе, пока нет столь удачного поставленного рояля и пианиста за ним. А когда они есть, монумент оживает. Теперь голова Шопена повернута к пианисту, левое ухо слушает живую музыку, а рука направляет: тише, нежнее, тоньше…

В этих-то Лазенках и устраивали сначала ежегодные книжные ярмарки. Но потом вовремя увидели, что массовое скопление народа вредит парку, и книжный базар перенесли в центр города. Там Дворец культуры, асфальт, но все же и деревья, под сенью которых устанавливаются временные фанерные киоски. На киосках обозначены названия издательств: вон «Пив» (Piv), торгующий книгами, переведенными с разных языков, вон Краковское литературное издательство, вон «Пакс» (Pax)… А там еще продают свою книжную продукцию Лодзь и Познань, Катовицы и Вроцлав, Люблин и Гданьск.

Люди гуляют по аллеям небольшого сада, люди толпятся около книжных киосков, многие приходят с детьми. Тут же с лотков торгуют поэтому сластями, игрушками, мороженым и еще одной детской забавой, которой я не встречал нигде, кроме Варшавы. Как-то они смешивают молоко с сахаром, как-то при помощи несложного приспособления (горячий металлический валик) у них получаются тонкие молочно-сахарные нити, подобие ваты. Эту вату они ловко наматывают на палочку, и вот ребенок уносит на палочке ком снежной ваты величиной со свою голову, на ходу облизывает ее, и вата во рту опять превращается в молоко и сахар, но только прибавляется к ним жженый привкус.

Союз польских писателей пригласил на открытие книжной ярмарки маленькую писательскую делегацию из Москвы. По такому-то поводу я вновь оказался в Варшаве после десятилетнего перерыва.

Я говорю — перерыва, — потому что десять лет назад мне как-то везло на поездки в Польшу и я ездил туда четыре раза подряд то по линии Общества польско-советской дружбы, то по приглашению издательства, то по линии того же Союза писателей. Я, правда, нацеливался тогда на книгу о Польше, и эти поездки были для меня очень кстати. Но потом, как говорится, расположение звезд переменилось и книгу пришлось отложить, и приходится говорить теперь, что я приехал в Польшу после десятилетнего перерыва.

Город, в котором давно не был, вспоминается смутно, основными слагаемыми, которые успели в свое время произвести впечатление: отель «Бристоль», Старо Място, Краковское предместье, Висла, мост Понятовского через нее… Кажется, что все нужно будет узнавать заново, знакомиться с городом опять от улицы к улице. Но оказывается, как только приедешь в город, так сразу все и вспомнится, будто не уезжал. Будто зажигаешь свет в полуосвещенной комнате. И даже не в полуосвещенной, а совсем темной, в которой только по памяти знаешь о расположении мебели и вещей. Входя в нее, собираешься шарить руками, чтобы на что-нибудь не натолкнуться, но вот оказывается, что как только вошел, сразу механически включается свет и все, оказывается, совпадает с предполагавшейся, сохранившейся в памяти обстановкой.

Тем не менее моя задача на улице Злотой оказалась сложнее, чем можно было предполагать.

Открытие книжной ярмарки состоялось. Я побродил-побродил от киоска к киоску и пошел в обход громоздкого Дворца культуры, по зрительной памяти отыскивая тот перекресток, от которого должна начинаться улица с коротким и красивым названием — Злота… Золотая улица. Хотя я, правда, не знаю, за что ее наградили таким названием. В те, десятилетней давности, времена она была длинна и пустынна. По сторонам кое-где торчали уцелевшие от войны руины, а кое-где зияли пустыри, на месте, где руины успели разобрать. А там половина дома отрезана и открылась взглядам стена, которая некогда была внутренней. А там еще один полуразрушенный краснокирпичный, почерневший от городской копоти дом.

Но вдалеке, если идти от центра города, ближе к концу улицы стояло новое многоэтажное здание, серое, бетонное, с множеством окон и балкончиков. Новый жилой дом, единственный новый дом на всей улице. В этом доме на верхнем (девятом? или восьмом?) этаже жила Барбара. И улица называлась Злотой. Все это я помнил, но зато не помнил больше ничего: ни номера дома, ни квартиры, ни телефона. Как бы в насмешку над забытым адресом лежала у меня в кармане довольно примитивная небольшая плоская железка — ключ от лифта. В доме на Злотой улице такой уж порядок. Лифт вызовешь, а открыть его нельзя, открыть можно только своим ключом. У жильцов у всех, конечно, свои ключи. Мне же приходилось либо звонить в чужую квартиру около лифта и просить, чтобы открыли (чего я ни разу не сделал), либо подниматься пешком по узкой лестнице на девятый (или седьмой?) этаж. В конце концов Барбара дала мне тогда запасной ключ, который я, уезжая в Москву, забыл вернуть. По случайности он провалялся у меня в столе десять лет. Собираясь в новую поездку в Варшаву, я взял ключ с собой, и вот теперь он лежал у меня в кармане плаща, а вернее, в ладони, потому что я шел не торопясь — руки в карманы.

Адреса нет, а ключ есть. Ладно, чего там. Пустынная улица Злота. В конце ее новый дом. Его видно издалека. Нельзя не найти. Сейчас пойду и найду.

Но, может быть, следует объяснить (пока я иду до улицы Злотой, как писали в старину), кто такая Барбара и что нас сблизило в те давние времена немножечко больше, нежели ее же и остальных моих товарищей, входящих в состав делегации. Все просто. Нас было четверо, а Барбара была у нас переводчицей, гидом, ездила с нами по всей Польше, мы, естественно, с ней все подружились.

В моем гостиничном номере висела небольшая застекленная гравюра. Сначала я ее не замечал и, вероятно, не запомнил бы, как все другие картинки, забытые мной в многочисленных гостиничных номерах, в каждом номере по картинке. Но однажды я прилег на диван полежать и все смотрел на гравюру, и до того досмотрелся, что она мне понравилась.

Весь лист залит сплошь черной краской. Белыми тонкими линиями на этой черноте обозначены высокие своды готического костела. По белым линиям видно, что это интерьер костела, но никаких других подробностей художник не посчитал нужным изобразить. В левом нижнем углу белыми же тонкими линиями по черноте — коленопреклоненная молодая женщина. Она опустила голову и закрыла лицо ладонями. Больше ничего. Активный черный цвет и несколько белых линий. Коленопреклоненная женщина и основные линии внутренности готического собора, колонны и своды. Женщина маленькая по сравнению с квадратной колонной, у подножия которой она стоит. В левом нижнем углу картины. Картинка мне вдруг понравилась.

Надо сказать, что тогда я только недавно получил наконец квартиру, стены не были еще перенасыщены разными висящими на них картинами и вещами, они еще как бы просили повесить на них что-нибудь. Коленопреклоненная женщина, одинокая в пустынном готическом соборе (очевидно, недалеко от входа в собор, как вошла, так сразу и опустилась на колени и закрыла лицо ладонями), мне понравилась, и я стал думать, как бы эту картинку сделать своей. Чтобы украсть — не могло быть и речи. Но все в те более молодые годы казалось доступным, возможным, легким. Не может быть, чтобы такая сила желания осталась безрезультатной!

Я обратился к пани Барбаре и попросил ее вступить в переговоры с администрацией отеля. Ну сколько может стоить эта картинка? Если дорого — отступимся. Но едва ли. Не Рембрандт же это, в конце концов!

Барбара через два дня сообщила мне, что купить «Молящуюся женщину» нельзя, но что она, Барбара, попробует узнать, кто художник и когда жил. Еще через день она сказала:

— Все в порядке. Я нашла. Его зовут Ричард Россальский. У меня уже есть телефон и адрес.

Так мы, отделившись от делегации (остальные пошли на стадион смотреть футбол, и, значит, ничего им переводить было не нужно), отправились к пану Россальскому, автору понравившейся мне картинки.

Как художнику, отнюдь не избалованному известностью и вниманием, пану Россальскому было приятно, что кто-то заметил его работу в гостинице, и не только заметил, но и захотел непременно иметь. Вдвойне ему было приятно, что этот «кто-то» не стал гоняться за модными картинками с какой-нибудь выставки, а предпочел членораздельную живописную речь дикому и невнятному бормотанью, а то и просто истерическому вою современных крайних авангардистов.

На эти выставки мы успели уже насмотреться. Например, так: картон, и к нему приклеены жженые кружева. Кое-где набиты гвоздочки. Эти гвоздочки то располагаются кучками, то вереницами. Потом опять — жженое кружево. А один выставил картон, разделенный на равные клетки. В каждой клетке проволокой укрепленный какой-нибудь пустяковый предмет: пробка от флакона духов, пуговица, пустая катушка из-под ниток, обломок зубной щетки, использованное бритвенное лезвие. А один положил большой картон около порога в своей квартире, а перед картоном укрепил фанеру, на которую выдавливал из тюбиков разные краски. Каждый входящий в квартиру наступал сначала на краски, потом на картон. Через неделю художественное произведение художник посчитал законченным и выставил его для всеобщего обозрения.

Так что коленопреклоненная женщина в костеле, закрывшая лицо ладонями, изображенная очень скупыми линиями, казалась песней. Аве Мария, Бах, Гуно, Шуберт и Верди. Голос, летящий к сводам готического собора. Драматическое сопрано вместо хрипенья, фырканья и других еще менее благозвучных звуков.

По всем этим обстоятельствам пан Россальский принял нас, не сдерживая радостного сияния. Это был высокий худой старик, когда-то блондин, а теперь с остатками седых волос на голове, которые не вились и не лежали гладкопричесанными, но образовывали нечто вроде светлого венчика или нимба. Этакий белый пух, просвеченный электрическим светом люстры. Главное, в его худом лице были немного навыкате голубые глаза. Их тронула уже некоторая блеклость, связанная с возрастом, но все же еще глаза пана Россальского были ясные, а теперь — просто сияли.

Я сразу представил себе, что если бы этому, грубо говоря, долговязому старику прибавить пестренькую бородку, да посадить бы его на ребристую клячу с тонкой шеей, то получился бы форменный Дон-Кихот.

Каково же было мое удивление, когда художник (после необходимых слов, комплиментов и взаимных благодарений) начал показывать другие свои работы, и все это были главным образом вариации на тему Дон-Кихота.

Появилась своим чередом и понравившаяся мне женщина в костеле, появилась бабушка, очищающая овощи, кое-какие пейзажи, но главным образом возникали перед глазами многочисленные, один другого разнообразнее, Дон-Кихоты.

Маленький Дон-Кихот, лилипутик, взметен под облака крылом огромной, гулливеровской прямо-таки мельницы; Дон-Кихот, летящий на мельницу с копьем наперевес; Дон-Кихот в окружении множества мельниц, и все машут крыльями, и, как затравленный волк среди своры собак, рыцарь не знает, на которую броситься.

Тут было много движения, экспрессии. Крылья мельниц даже гнулись от неистового, как бы даже озлобленного вращения, ветром останавливая и отбрасывая назад бедного Росинанта. Дон-Кихот прижимает подбородок к груди, у него срывает ветром шлем с головы, и всюду мельницы, мельницы, мельницы, и невозможно их победить…

Пани Ядвига, подруга художника, полненькая, пожилая тоже уж пани, накрывала между тем стол для чаепития, и мы провели у Россальских в общей сложности четыре часа за разглядыванием картин, за чаем, за душевными разговорами.

Я ушел, нагруженный пятью гравюрами. Все их развесить дома было бы невозможно (но и не брать тоже было нельзя), так что я в Москве некоторые из них передарил друзьям. Дон-Кихота среди множества мельниц, помнится, подарил одному хорошему поэту на день рождения.

Когда уходили, Барбара и пани Ядвига никак не могли распрощаться, они записывали телефоны друг дружки, снова говорили «до видзеня», «бардзо, бардзо дзенькуем», «проше, проше», «бардзо» и опять — «до видзеня».

Эта почти детективная история с картинкой, посещение семьи художника, их радушие еще больше подружили нас с Барбарой, и я несколько раз заходил к ней в свободные вечера пить кофе. Тогда-то и был вручен мне ключ от лифта. А улица, на которой Барбара жила, называлась Злота.Теперь я по зрительной памяти, можно было бы сказать — на ощупь, ищу среди варшавских улиц тот перекресток, от которого начинается улица с таким красивым названием. Вот он и перекресток, вот и улица. Сейчас пойду по ней, пустынной, и вдалеке, в конце улицы будет стоять серый бетонный дом.

А между тем я иду и не узнаю улицы. Смотрю на табличку: «Злота», смотрю по сторонам — ничего похожего. Дома стоят рядами справа и слева, и все серые, бетонные. Появились новые магазины на месте руин и пустырей, кафе, зеленные лавки. Магазин женской одежды называется «Барбара». Весьма удачно для меня, разыскивающего польку как раз с таким именем. Надо посмеяться потом: «Не в вашу ли честь, милая пани Барбара…» Но сначала надо отыскать дом.

Захожу в один двор, в другой. Вход был со двора, хотя никакого двора, строго говоря, тогда не было. Но все же надо было свернуть с тротуара и пройти вдоль дома налево шагов семьдесят. Нет, ничего не могу узнать. Скверики, садики внутри дворов, наставлено автомобилей разных марок, преимущественно малолитражных «фольксвагенов» и «фиатов». Обозреваю балконы, на одном из которых я когда-то стоял, стараюсь представить вид с этих балконов — все напрасно. Обстроенная улица совсем изменила вид, и единственный новый дом, стоявший тогда на ней, стал в окружении других домов и в сочетании с ними выглядеть совсем по-другому.

Между тем ноги мои все шли да шли вдоль по улице, по тротуару, пока разглядывал дома и таблички с номерами на них, и вдруг сами собой повели меня влево. Я и теперь не совсем узнал этот дом, не был уверен, что тут вот оно и есть, но доверился влечению и даже вошел в подъезд. Ну, была не была! Ключ-то вот он, у меня в кармане плаща. Вставить и повернуть. Лифт открылся. Это еще не признак, впрочем, что я на верном пути. Все ключи от лифтов скорее всего здесь стандартные. В скобяном магазине небось полтора злотых. Об этом даже размышлять не приходится — самый верхний этаж. Стоп. Приехали. Теперь остается угадать дверь, в которую позвонить. А их на площадке семь дверей. Опять-таки была не была! Звонок в утробе квартиры задребезжал глухо, словно в воде. Тишина. Какой-то звук. Шаги. Дверь открывается. На пороге стоит Барбара.

Вот они — резкие сдвиги в психологии. Минуту назад все казалось удалившимся до нереальности, то ли было, то ли не было. И дом забыт, и мог ведь человек уехать куда-нибудь, переменить место жительства, мало ли что могло случиться за десять лет. Но проходит минута, а такое впечатление, что этих десяти лет вовсе и не было!

За чашкой кофе надо было рассказать и ей и мне, хотя бы в двух словах, что и как, сколько всего пережито. И тут я спросил:

— А помнишь, Барбара, мы ходили тогда к художнику, Стефану Россальскому, как он, не интересовалась ты им с тех пор?

— Он Ричард, мой милый и давний друг, а вовсе не Стефан. Однако десять лет и правда прошло. Россальский умер. Ядвига пережила его на один месяц. Тут выяснилось, что они хоть и прожили всю жизнь вместе, не были𔅾 как это называется… зарегистрированы или повенчаны. Ее не могли похоронить вместе с ним. Не позволили объявившиеся родственники. И вообще она завещала, чтобы никто не знал, где ее похоронят. Так что, где лежит Ричард, я знаю, а где Ядвига — увы.

— Но откуда ты знаешь все эти подробности?

— Как откуда? Это были самые мои близкие люди во всей Варшаве, а значит… и вообще. И я, правда, думаю, что и я для них — тоже. Они были очень одиноки, правда. Ну и я… И вот мы были лучше всяких родных, правда. Я была для них вроде дочери, правда…

Барбаре становилось все труднее говорить, и я сдвинул разговор чуть-чуть в сторону.

— Вот что значит полежать в гостинице на диване.

— То есть?

— Ну как же… Лежал я в гостинице на диване, вгляделся в картинку, влюбился в нее, захотел иметь. И вот пожалуйста — изменение реальности. Одинокие и вовсе чужие люди стали близкими и родными.

— Однако это так, правда.

— Да и мы… в общем-то, подружились. Пожалуй, если бы не эта картинка, я сейчас не сидел бы здесь и не пил кофе.

— Хороша дружба. За десять лет ни письма, ни звонка.

— Не ругайтесь, пани Барбара. Зато я сохранил ключ от лифта…


1977

Текст печатается по изданию: Владимир Солоухин. Собрание сочинений в четырех томах. Том второй. Стр. 372—380. Москва. — «Художественная литература». — 1984.

Мария Ольшанская