Владимир Солоухин

Олепинские пруды


Пруды в нашем селе давно пора бы почистить. Попытка, правда, была. Года три-четыре назад выдалось сухое жаркое лето. Жара и сушь установились с апреля, и, надо полагать, не позднее чем в мае кому-нибудь могла уж прийти в голову мысль насчет капитальной чистки пруда.

Если такая мысль действительно зародилась с весны, то, значит, зрела она весь май, весь июнь, весь июль и добрую половину августа. Это можно понять. Ведь чем дольше стояла жара, тем больше было вероятности, что вот-вот погода переменится и пойдут дожди.

— Надо бы сразу тогда, в апреле, спустить хоть один пруд. Он уж давно бы высох. А теперь как его спустишь?

— Спустить не штука. Но, скажем, к примеру, нынче спустишь, а завтра — дождь. Дело к осени. Разненастится, и пойдет все насмарку.

— То-то вот и оно.

А жара все стояла и стояла. И в середине августа решили в правлении колхоза: будь что будет. К этому времени прудишки наполовину испарились, обнаружив илистое дно с торчащими из него палками и железяками. Гуси и утки испещрили обнажившийся ил своими следами-елочками. Ил вскоре ссохся в голубоватый камень. Если бы убрать его от непогоды, то будущие археологи легко могли бы изучать по засохшему илу, какая водоплавающая птица водилась у колхозников в шестидесятых годах нашего века.

Итак, в середине августа было решено спустить и вычистить верхний пруд. Бульдозер за четверть часа пропорол плотину, насыпанную олепинскими мужиками, может, двести, а может, и пятьсот лет назад. Остатки воды вытекли из пруда и потекли по траве под горку, к нижнему, тоже полуиспарившемуся пруду. Трава и земля между прудами овражистая, в глубоких оспинах коровьих и лошадиных следов. Караси, вытекшие вместе с водой, к восторгу сельских мальчишек, задерживались в этих глубоких ямках.

Думали так: когда вода из пруда утечет — пустим бульдозер. Он раздвинет ил, выгребет его на плотину, доберется до основного грунта, до глины. Ложе пруда расширится и углубится. Тогда останется заделать прореху в плотине, и весной во время таяния снега новая свежая вода наполнит новое чистое ложе.

Бульдозер смело заехал с верхнего отлогого конца и пошел посередине вдоль ложа к плотине. Но далеко он не ушел.

Тяжелый трактор все глубже и глубже увязал в жидком иле, пока наконец не залез по кабину, по мотор, и все поняли, что ничего у бульдозера не получится.

— Надо бы в апреле его спустить. Теперь бы он уже высох.

— Надо бы, да как спустишь. Нынче спустишь, а завтра дожди пойдут…

— А теперь надо экскаватор. Чтобы стоял на твердом берегу и спокойно вычерпывал. А у бульдозера ничего не выйдет.

— А ил этот хорошо валить на самосвал и увозить на поле или, к примеру, на гряды. Самое наилучшее удобрение. Капуста родилась бы — по пуду кочан.

— Экскаватор хорошо бы, да где его взять? За ним надо бы в область. Пока добьешься, и зима придет.

Тем временем погода и вправду начала меняться, пошли дождички, повеяло холодком. Пришлось залатать кое-как прореху в старой дедовской плотине, и на том пока успокоились.

Давно пора бы почистить пруды в нашем селе. При современной технике, хотя бы только бульдозером, ничего не стоило бы устроить каскад прудов.

Ведь что такое наши теперешние два пруда? Село прорезает овраг. Старики догадались и в двух местах, в пределах села, перегородили овраг плотинами. И выходит теперь, что овраг начинается ниже обоих прудов, ниже села, и тянется почти до реки, выходя на широкий луг. Почему бы не перегородить овраг еще в одном месте? Поднять плотину, вставить в нее бетонную трубу, чтобы весной беспрепятственно утекали излишки. После этого спустить оба пруда, как следует высушить и вычистить от столетнего ила, от мусора, погребенного в иле: старых тележных колес, бездонных ведер, полуистлевших бахил и сапог, а в позднейших культурных слоях — тракторной и автомобильной резины.

Председатель колхоза Глебов горячо мечтал о каскаде.

— Построим хороший глубокий пруд, — говорил он, бывало, — разведем карпа. Ты знаешь что, — обращался Глебов ко мне, — поедешь мимо, зайди на лугомелиоративную станцию. Попроси, чтобы прислали техника.

— Нужно ли? Сказать бульдозеристу, он за два дня…

— Нет, мы давай по-научному. Приедет техник, посмотрит, прикинет, посоветует. Теперь двадцатый век, мы давай по-научному. А стоимость я прикинул: пятьсот рублей, больше не обойдется. За пятьсот рублей такой пруд создадим — из области будут любоваться. По берегам деревьев насадим. Ветлы. Они хорошо около воды растут. И будет у нас наподобие аллеи…

На мелиоративную станцию я заезжал. За давностью лет не помню нашей встречи с начальником станции и нашего разговора. Но помню, что оба мы улыбались и говорили, что приятно было познакомиться, и техника мне твердо обещали. Однако прошло с тех пор несколько лет, и успело смениться в нашем колхозе три председателя.

Чудову, который сменил Александра Михайловича Глебова, мечтать о каскадах было некогда. Большую часть времени он бывал пьян. Колхозный шофер привозил председателя к дому, открывал дверцу и, бесчувственного, вываливал на траву. Выбегала жена и подбирала руководителя колхоза. Но нельзя сказать, что у Чудова вовсе не было никакой мечты. В минуты трезвости он страстно мечтал разрушить сельскую церковь. Просил и плакал не иносказательными, а настоящими слезами.

— Разрешите сломать. Сколько кирпича даром пропадает. Какой бы коровник отгрохали. И-ех!

Теперь, после Чудова, у нас замечательный председатель колхоза. Спокойный, рассудительный, трезвый. Превосходно знает сельское хозяйство и умеет обращаться с народом. Теперь вокруг села там и тут появились кирпичные постройки: большой коровник, гараж, мастерские, магазин, при этом церковь по-прежнему стоит среди села, украшая наши окрестности.

Дела в колхозе пошли ровнее, устойчивее, и снова как бы сама собой выплыла на поверхность идея о каскаде. Я думаю, что в скором будущем пруды в Олепине будут почищены.

Возможно, читатель после таких пространных рассуждений о прудах представляет их себе обширными водоемами с «зеркалом» в несколько гектаров. Что ж, бывают и такие пруды, только наши скромнее. В ширину будут шагов тридцать или тридцать пять, а в длину, вероятно, по пятидесяти. Глубина… По совести говоря, нет у наших прудов никакой глубины. Станешь с мостков черпать ведром, а ведро полностью не зачерпывается, невозможно его погрузить вертикально — мешает дно.

В прудах еще недавно водились и кишели циклопы и дафнии, а по-нашему — просто водяные блохи. Но теперь развелось в селе множество гусей и уток. И вода стала непригодная. Черпают ее исключительно для поливки огородов или деревьев.

Удивительно, что продолжают водиться караси. Вот пример приспособляемости вида к условиям, к которым, казалось бы, никак невозможно приспособиться. Впрочем, караси, хотя и водятся, не растут.

Достигнет карась граммов сорока и начинает стареть, превращаться в жалкого морозоустойчивого, грязеустойчивого карлика.

Давно пора бы почистить пруды в нашем селе.

Тем более что, если олепинские мужики захотят отметить какое-нибудь событие, будь то окончание сенокоса, будь то Первое мая, всякое отмечание начинается у нас именно с прудов.

Живописная картинка при этом бывает всегда одна.

Два-три мужика, застрельщики, искусственно храбрясь, а на самом деле стесняясь, раздеваются на берегу пруда до трусов и лезут в дремучую пузырящуюся тину… Они затаскивают в пруд бредешок, а на берегу тем временем собирается толпа мальчишек. Стесняясь своего любопытства и пряча стеснительность за независимыми улыбками, подходят и взрослые. Кто-нибудь из компаньонов носит ведро с уловом.

Полазив по одному пруду, мужики с бреднем перекочевывают в другой. Идти нужно среди села, на виду. Если бы даже и не было никого на улице, все равно — смотрят в окна. А окна у нас в селе зоркие, ничего от них не укроется: кто к кому пришел, кто с кем говорил, кто покачнулся, а кто упал.

От пруда к пруду перебегают ловцы в широких прилипших мокрых трусах. Тела у ловцов озябшие, синие и, как бы это сказать, давно не бывавшие на ветерке или на солнце. Как ни странно, тело деревенского мужика не привыкло к воздуху: работают всегда в одежде.

— Куда они выводить-то будут?

— В тот угол, к Абрамовым.

Зрители бегут к предполагаемому углу пруда. Рыболовы выволакивают бредень, в котором полтонны ила, жирного, теплого, роются в нем, извлекают обмазанных илом голубовато-черных рыбок. Под корявыми пальцами мужиков на боках рыбок сквозь черноту проступает чистое, жаркое золото. Золотые блестки опавшей рыбьей чешуи поблескивают в жирном иле. В ведре, хотя там и нет воды, рыбки обтираются друг о дружку, и видно, что это маленькие, а то и средненькие карасики.

Наловят мужики с полведра карасей, отдадут женам чистить и жарить. Сами пойдут в магазин за водкой: а как же без этого — праздник. И вроде бы дополнительный повод, дополнительная радость выпить: все-таки лазили по воде, вымокли. После воды или рыбалки — все равно что с морозу: водка та же, а пьется слаще.

Увидев мужиков, пробирающихся с бредешком от верхнего пруда к нижнему, я не сразу догадался, по какому поводу они собрались праздновать. День — вторник, праздника никакого как будто нет… Ах, да — сегодня девятое мая — День Победы!..

Я, конечно, знал об этом, но, засидевшись за письменным столом, как-то запамятовал. Однако не могли забыть о нем провоевавшие четыре года и всякого лиха хлебнувшие фронтовики. Ведь каждый готов был тогда умереть и шел на это, и не было другого пути. Еще и за пять минут, еще и за минуту до полной всемирной тишины могла скосить пуля, подрезать осколок, оглушить снаряд. И вот до сознания дошло — конец. Нет больше ни пуль, ни осколков. Нет больше ни одной минуты опасности. Конец. Уже если выжил, то выжил. Уцелел — значит, уцелел. Отныне и на веки веков. Конец! Вот оно, воскресенье, вот она, весна. К тому же не просто замирение, не мир любой ценой, а наша взяла!.. Наша взяла! И получается, что Девятое мая — всем праздникам праздник.

Нужно лезть в воду, ловить карасей и покупать в магазине водку. Ничего, что владимирского производства, на фронте и не такую пивали, а эта — очень даже гожа.

— Федорыч, ты мимо пойдешь, зайди к Володе Солоухину, позови, скажи, нельзя — День Победы.

При этих словах, донесшихся от пруда, у меня слегка защемило сердце. Не потому, что я собирался в этот день как следует поработать, можно было бы отложить дела ради такого дня, но потому, что заранее знал, чем это грозит, и знал, что это неизбежно теперь, и можно бы только сбежать, но вот и сбежать нельзя — День Победы.

У зовущих теперь меня к столу не может уложиться в сознании, что человек не хочет выпить. А если он говорит, что не хочет, значит, не хочет выпить именно с ними, гнушается их компанией, пренебрегает, зазнался, отрывается от масс и вообще много о себе понимает.

Почти всегда такое застолье устраивается в ближайшем лесочке, под старой сосной, на поляне. Любят также олепинцы посидеть в саду, на траве под яблоней или вишеньем. Поэтому я удивился, увидев из окна, что газеты расстилаются среди села, на лужайке, под моими, в сущности, окнами. Место очень уж неудобное, рядом пролегает дорога, а если бы поднялся ветерок, то вся пыль с дороги полетела бы прямо на пирующих и на их еду. Травка еще не успела взяться плотной прохладной шубкой, какой она становится в середине лета. Она еще не выросла пока, и газеты расстилались прямо на земле. Но, значит, пришла кому-нибудь фантазия, чтобы гуляли фронтовики среди села, на глазах всех людей: даром, что ли, воевали и проливали кровь. Не хотим прятаться со своей выпивкой в лесочке или в саду!

Коренных фронтовиков было шестеро. Восемнадцать человек, не вернувшихся с войны, конечно, тоже как бы присутствовали здесь, но все же место вокруг разостланных газет они не занимали… Присоединились два молодых парня, которые в военные годы бегали еще без штанишек. Уселись жены, набралось всего четырнадцать человек. Я оказался пятнадцатым.

Уселись на землю вокруг газет. На газетах, посередине, большущая сковорода жареных карасей. В сковородку натолкали яиц и нарезали луку. Горой лежал хлеб, накромсанный толстыми ломтями. О другой закуске не позаботились.

На неровную землю рискованно ставить стакан с водкой, поэтому стаканы каждый держал в руке. Василий Михайлович Жиряков, бывший бригадир, добросовестно разливал.

Председателя не было среди нас. Его дом и семья в другой деревне, за двенадцать километров от нашего села, и он иногда на воскресенье или на праздники уезжает домой. Заместитель его, Александр Павлович Кунин, присутствовал. Он-то и взял первое официальное слово. Сидели мы интимно на земле, на травке, вокруг жареных карасей, но должность у Александра Павловича была вполне официальная, и, значит, слова он говорил тоже официальные, соответствующие, с одной стороны, должности, а с другой — поводу.

— Товарищи колхозники, — сказал заместитель председателя, — поздравляю вас с Днем Победы. В суровые годы Великой Отечественной войны, в жестокой схватке с фашистскими захватчиками, наш народ сокрушил врага, прогнал его с советской земли и добил его в собственной берлоге. Выпьем за тех, кто воевал, за тех, кто в тылу и на фронте ковал победу!

После речи, во время чоканья стакан о стакан, слышались отрывочные реплики:

— Да, надо.

— Нельзя, такой день.

— Никак нельзя.

— Тут уж что говорить.

— Такой день раз в жизни.

— За всю историю.

— Ну, мужики, будем здоровы.

— С праздничком!

— Никак нельзя…

Я слегка удивился сути реплик. Получалось, что собравшиеся вроде бы и не хотят выпивать, и не стали бы, и не любят, но вот ничего не поделаешь: «надо», «никак нельзя».

По-моему, тонким стаканом водки можно наказывать провинившихся. Мы же должны были пить добровольно, мало того, желая друг другу самого лучшего и драгоценного — здоровья. Рука невольно тянется к столу и шарит, ища чего-нибудь острого, отшибающего противный сивушный дух: соленого огурца, селедки, гриба, капустки… Здесь были караси, к тому же горячие. Пока донесешь разваливающуюся рыбку до рта, пока на нее подуешь, пока обсосешь острые косточки — водочный дух и вкус все еще стоит во рту, и в горле, и в самом желудке, и минута эта ужасна. Все морщатся, зажмуриваются, шарят рукой вслепую и, только спустя некоторое время, обсосав третью рыбку или удачно поддев пласт яичницы, приходят в себя. Впрочем, многие запивают водку холодной колодезной водой. Им, наверное, легче.

— Володь, ты мне скажи, я был в Москве, у родственников в гостях, и там за столом был один знакомый моих родственников. Работает за границей, в посольстве. И он сказал, что за границей не запивают. Считается очень даже некрасиво и неприлично запивать водой, или, скажем, пивом, или ситром. Ты мне скажи, никак я сам не пойму, почему за границей не запивают?

— Видишь ли, — начал было я, — предполагается, что напиток сам по себе вкусный. Он его проглотит, посмакует во рту и прислушивается к аромату. Зачем же отбивать вкус того, что кажется вкусным?

— Значит, у них водка, что ли, вкуснее нашей?

— Я б не сказал, напротив, они очень любят русскую водку. Но дело в том, что они пьют маленькими глоточками, из рюмок граммов так по двадцать. А от маленьких глоточков и от того, что не закусывают, хмелеют они очень быстро.

— Пить не умеют, вот и все, — выручил меня другой сосед. — Какие они против нас питоки. Да ему ежели вот этот тонкий стакан — его и под столом не найдешь.

— Слабаки.

— Теперь понятно. А то я все думал, почему же такое — за границей не запивают. Конечно, ежели двадцать грамм, их и во рту не найдешь. Это даже смешно, двадцать грамм водой запивать или, скажем, ситром. Двадцать грамм — это курам на смех, разве это питье?

Между тем было налито по второму. Караси на сковороде поредели. Но все еще тянулись к ним руки пирующих. Пятнадцать человек не могли усесться близко к сковороде, руки тянулись издалека. Приходилось поддевать карася вилкой, класть его на левую ладонь, нести к себе и не торопясь расправляться.

После второго стакана заговорили все сразу. Я тоже что-то пытался говорить, но сосредоточиться на чем-то одном было невозможно. Каждый вел свою линию. И казалось каждому, что его не поняли, не услышали, и нужно сказать все сначала, еще один раз, громче прежнего.

Справа от меня оказался старик Андрей Николаевич. Он воевал, наверное, еще в первую германскую, однако хлебнул и второй войны. И теперь, выпив, блаженно улыбался, смотрел на все умиленными слезящимися глазами. Время от времени он припадал к моему плечу и сладко и напевно, почти шепотом, доверительно просил:

— Володя, Володя, уж я тебя прошу… ни о чем не прошу, а только одно… Ты уж посодействуй там, где нужно, чтобы… — тут старик делал выразительную паузу и с ликованьем в голосе завершал: — Чтобы мир — во всем мире!

Невоевавший парень привязался к пожилым фронтовикам с идеей, которая казалась ему сейчас самой главной:

— Мужики, пускай я не воевал, но я вас все равно осуждаю. Вы воевали? Воевали. Ордена и медали у вас есть? Есть. А где они?

Действительно, на пиджаках и рубахах фронтовиков не было не только медалей с орденами, но даже орденских планок.

— Я спрашиваю, где ваши медали и ордена? Пускай я не воевал, но я скажу… Вы должны сейчас надеть все медали и ордена и устроить в селе парад.

— Да сиди уж ты, какой тебе парад, если нас всего шесть человек. Ну какой парад?!

— Все одно! Пусть и шесть! Вы должны сейчас надеть все ордена и пройти по селу мимо правления колхоза или мимо клуба, чтобы все как следует и чтобы состоялся парад.

В шутку парня спрашивали:

— Ладно, пущай парад. А кто его будет принимать? Ты, что ли? Становись на крыльцо, а мы все мимо тебя пойдем. Ну, отвечай, голова садовая, кто будет принимать наш парад?

— Старший по возрасту, вот кто, — нашелся парень.

Разговор отвлекся. То он переходил на горох, который посеяли около леса, и теперь мальчишки будут из леса творить на горох набеги. То на сухую погоду, которая установилась в этом году слишком рано. Так и шло.

— Подумаешь, пожалел, что мальчишки горохом попользуются. Ну и пусть пользуются. Витамины.

— Нет, мужики, вы неправильно делаете. Я бы на вашем месте все ордена и медали…

— Володя, Володя, ты уж посодействуй там, где нужно…

— А пруды наши давно пора бы подчистить. Разве это карась? Это заморыш какой-то, а не карась.

Тут вдруг вскочил Александр Иванович, который, когда выпьет, делается очень чувствительным.

— Мужики, мужики, о чем вы говорите, опомнитесь! Горох, пруды, караси… Разве об этом надо сейчас говорить… Вьетнам гибнет!

На этих словах Александр Иванович вдруг ударил себя в грудь кулаком. Однако ничто уже не могло сосредоточить разговор в одной точке и вывести его в одну линию. Говорили по-прежнему кто во что горазд.

— Горох! Да, бывало, горох нарочно около дороги, чтоб детишкам удобно было лакомиться.

— Бульдозер в колхозе есть, долго ли ему овраг перекрыть. Да это ему — тьфу, пустяк!

— Еще Глебов хотел…

— Вот я и говорю, вы неправильно поступаете. Нужно устроить парад, пройти мимо правления колхоза…

— Володя, Володя, нам ничего больше не нужно, ни о чем не просим, только одно… ты уж посодействуй, чтобы… чтобы мир во всем мире…

— А пруды мы почистим, будут как зеркало, лучше новых.

— А гусей и уток раньше держать запрещали, было постановление на миру, на сходке, они портят траву и воду.

— Мужики, мужики, опомнитесь, о чем вы!.. Какие гуси, какая трава…

И опять не удалось Александру Ивановичу повернуть разговор на Вьетнам. На некоторое время, что вполне естественно, переключились на фронтовые воспоминания.

— Я сначала в истребительном батальоне был. Дадут бутылку с горючей смесью, танки…

— А мы подходим к озеру Балатон, берег крутой, высокий…

— Концлагерь разбили. Ворвались, а там скелеты…

— Неправда, немцы бы их сожгли.

— Живые скелеты, не понимаешь? Которых истребить не успели. На коленях ползут, обниматься лезут, а нам жуть.

— А я всю войну в партизанах был, в Белоруссии. Потом наша армия подошла.

— А что, мужики, Америка с Англией на нашей стороне воевали, наверно, и у них жертвы были.

— Какая война без жертв?

— А сколько примерно американцев и англичан за всю войну полегло?

Мужики поглядели в мою сторону. Мне где-то попадались на глаза цифры, и я запомнил.

— Американцы потеряли двести пятьдесят тысяч человек, англичане — триста тысяч.

— За всю войну?

— Да, за всю.

— Не может быть.

— Почему же не может?

— Как же так?! Вместе воевали, заодно, одних и тех же немцев били. У нас двадцать миллионов человек, а у них двести пятьдесят тысяч. Не может быть!

— Слушай, что тебе говорят. Чай, он (это про меня) не сам придумал, подсчитано.

— А ежели немцы?

— Что немцы?

— Сколько мы немцев положили за всю войну?

— А немцев четыре с половиной миллиона.

— Н-да, а ты говоришь…

Разговаривая, постепенно отсели от газет и сковороды. Старик, успокоившись, блаженно, тихо заснул. Женщины вдруг запели «Златые горы». Запели громкими, не очень слаженными голосами, но все-таки песня пошла. Я подумал: вот ведь какая судьба. Никто не знает: кто написал эту песню — «Златые горы», слова и музыку. Один ли автор, два ли. Но если два, то оба вполне безымянны и неизвестны. И все-таки каждая деревенская свадьба, каждый деревенский праздник, — вернее, музыкальная и песенная часть каждой пирушки, — начинается с этой песни. Если есть гармонист и если после всех разговоров он растянет мехи гармони, то обязательно с этой песни, с этой залихватской запевки:

Когда б имел златые горы
И реки, полные вина,
Все отдал бы за ласки, взоры,
Чтоб ты владела мной одна.

Если нет гармониста, а одни только певуньи, то и они начнут с этой песни и будут, закрыв глаза, полупоя-полукрича, в подробности сообщать:

Умчались мы в страну чужую,
А через год он изменил.
Забыл он клятву роковую,
Когда другую полюбил.

И за что этой песне такая честь?! И мелодрама, и, как сказал бы иной городской интеллигент, непролазная пошлость, а вот поют и поют на всех вечеринках и на всех свадьбах, поют с упоением, надрывая голоса, сотрясая стены, если дело происходит в стенах.

Не плачь напрасными слезами,
Постой немного под окном.
С пустой котомкой за плечами
Ты не войдешь в отцовский дом.

— Мужики, мужики, не дело. Давайте теперь какую-нибудь фронтовую.

— Правильно, правильно, фронтовую. «Землянку» давайте.

— Обязательно «Землянку».

Запели «Землянку». Однако петь ее оказалось труднее, чем «Златые горы». Песня шла вразнобой, но все же хватило выдержки, допели до конца. А потом кто-то завел «Враги сожгли родную хату…», и опять ударили дружно, согласно. Я даже не ожидал — будто разом протрезвели все.

На сковороду с карасями и на остатки хлеба, разбросанные по газете, напали куры. Они совсем не смущались поющих людей, но клевали торопливо, лихорадочно, словно понимали, что кто-нибудь сейчас спохватится, махнет рукой и крикнет:

— К-ши, к-ши!

Но никто не спохватился и не кричал. Мы с бывшим бригадиром Василием Михайловичем, как не поющие, сидели немного в стороне и наблюдали. Василий Михайлович обвел взглядом и притихших мужиков, и баб, смахивающих слезы, и всю живописную картину нашего празднества. Я увидел, как живым огоньком загорелись глаза бывшего бригадира. В них появилось что-то почти детски восторженное. Он схватил меня за руку и зашептал:

— Володя, Володя, ты гляди… ты гляди… и разбили немцев!

1970


Текст печатается по изданию: Владимир Солоухин. Собрание сочинений в четырех томах. Том второй. Стр. 225—236. Москва. — «Художественная литература». — 1984.

Фото села Олепино (Алепино) с церковью и прудом для оформления страницы найдено на этом сайте.

Вы можете также прочитать в нашем журнале рассказ Владимира Солоухина «Гравюра пана Россальского» из цикла «Варшавские этюды» и рассказ «Наша дама» из цикла «Свидание в Вязниках».

Мария Ольшанская