Александр Любинский

Из жизни одного

стихотворения

«Ни с места я в жизни, покорностью околевая»
(Илья Риссенберг)


* * *
На кухоньке, где газ, ещё хоть раз перезимую,
При памяти и в разуме, нивроку,
Удваивая навзничь на полу и напрямую
Отверстую всевидящему Оку.
О, физика! о, мать! гуманитарные науки..:
Весомостью потерянное тело
К сыновнему раскаянью протянутые руки,
Несомо, тяжелило.., тяжелело.
Не ангельская служба поднебесья и подножья
Прямая, человечная, мужская
И взгляда бы не вынесла, двух жил не преумножь я,
Нужду терпя и рук не опуская.
Равняется зазренье и затменью, и сиянью,
Взор ясен и в затишье, и в грозу бы,
Где западной стеною воспротивятся стенанью
Истёртые, но стиснутые зубы.
Там рай, где воззияло миротворными ветрами
Ручья и хлеба, молока и мёда,
Истории и скинии всем сердцем и вратами
Убежище еврейского исхода,
Овамо сиротой и семо сыном, сном и речью
Чей сор местоименный на Руси я.
Лучащимися нитями протянута навстречу
Материя, святыня и мессия.
Остражная догадка новогодье осенила:
Взошла старушка — и нисходит лето
На призрак шалашей, где слово праздное — могила,
Беседушка Божественного света. 

«Мой щегол, я голову закину, поглядим на мир вдвоем…» Cтрока Осипа Мандельштама вспоминается сразу, когда я думаю об Илье Риссенберге. И это не случайное совпадение — скорее, родовое сплетение двух языковых стихий, судеб, мировоззрений.

Характерно, что эти поэты, внешне столь «не от жизни сей», на самом деле словно мощные деревья врастают в почву, которая их породила. Мандельштама никуда нельзя «пересадить» из его времени, языка, века. Более того, своей речью он сплавляет все приметы и говоры века, порождая новую, еще не существовавшую до него языковую стихию, новый — язык. Эта «щегловитость» лишь кажущаяся. Безбытность позволяет не то, чтобы существовать вне рамок быта, но — творить, ежесекундно чувствуя его, зная о нем, преодолевая его. Безбытность — задник сцены, на которой разворачивается драма человеческого существования.

Илья Риссенберг — харьковский поэт в самом точном значении этого слова. Он именно здесь — укоренен. Это — его место. Это та почва, которая питает его, и без нее не было бы поэзии Ильи Риссенберга во всём ее своеобразии. Харьков — уникальный город, изначально вольный, космополитичный; город, в котором равноправно со-существуют народы, языки, культуры. В творчестве Риссенберга, в его языковой стихии — их раздор, диалог, примиренье…

Для того чтобы понять, о чем и как пишет человек, осененный милостью Божьей, проанализируем одно из его стихотворений…

На кухоньке, где газ, ещё хоть раз перезимую,
При памяти и в разуме, нивроку,
Удваивая навзничь на полу и напрямую
Отверстую всевидящему Оку.

Уже в первой строке заявлена одна из главных тем позднего Мандельштама, тема «быта», («Мы с тобой на кухне посидим»), скудного существования человеческого, которое для поэта и есть та среда, которая «отверста всевидящему Оку». Но что же «удваивается навзничь на полу и напрямую»? Что это, неназываемое, и все же столь явное? Это — человеческая тень. Человек как тень, «отверстая всевидящему Оку». Мгновенно, без объяснений и переходов мы оказываемся один на один с древним мировидением, породившим Иова и Экклезиаста, Песнь песней и Псалмы… Между кухонькой, в которой «еще хоть раз перезимую», и всевидящим Оком нет никакого расстояния. Оно, это Око, всегда — здесь.

Но что это за язык? «Всевидящее Око» — библеизм. Кухонька — бытовизм… А это украинское «нивроку» (не сглазить бы!) — словно загадка, возле которой на секунду замираешь, чтобы от нее — сразу — вознестись к Оку. И тут же — поэтизм «при памяти и в разуме», лишь подчеркивающий всю сверхъестественность того, что происходит на «кухоньке».

Что скрепляет эти словесные потоки? Звукопись:

На кухоньке, где гАЗ, ещё хоть рАЗ переЗимУю,
При пАмяти и в рАЗуме, ниврОкУ, 
УдвАивая нАвЗничь на полУ и напрямУю
ОтверстУю всевидящемУ ОкУ.

Обратим внимание, что неожиданно возникшее как камень на дороге украинское «ниврОкУ» порождает звукопись четвертой строки, эти У и ОК, а звукопись третьей строки объединяет АЗ и У первых двух строк.

О, физика! о, мать! гуманитарные науки..;
Весомостью потерянное тело
К сыновнему раскаянью протянутые руки,
Несомо, тяжелило.., тяжелело.

В первых двух строках развивается тема «тени». Оказывается, тело теряется — весомостью! Физика, гуманитарные науки — иллюзия! (Здесь все предельно точно: мать Ильи Риссенберга — учительница литературы). Судьба конкретного человека — здесь и теперь — на маленькой кухоньке, где он готовится перезимовать — и «весомостью потерянное тело…». Третья и четвертая строки говорят о «сыновнем раскаяньи», процессе, в котором тело обретает тяжесть — «несомо, тяжелило.., тяжелело». Как замечательно передан этот процесс «отяжеления тела», возврата тени — в тело! Из первой строфы перетекают смыслообразующие О и У, зародившиеся в полузагадочном «ниврОкУ», и ставшие «всевидящим Оком», незримо присутствующим и здесь. Основная тема строфы — тема матери, как возвращения к «заповедям рода и первины». Возвращение как раскаянье.

Не ангельская служба поднебесья и подножья
Прямая, человечная, мужская
И взгляда бы не вынесла, двух жил не преумножь я,
Нужду терпя и рук не опуская.

Развивается мотив «быта» и «Ока». Ангельское посредничество «поднебесья и подножья», объединенное приставкой «под», не в состоянии «вынести и взгляда». Так — уже современный поэт, чья родословная тянется от библейских пророков, предстает один на один со всевидящим Оком, око — в Око, и как древний Иов, «терпит нужду, но не опускает рук». Рук, которые в предыдущей строфе были « протянуты в раскаяньи». Поразительно, что на уровне звукописи и здесь сохраняется главенство двух смыслополагающих звуков О и У.

Равняется зазренье и затменью, и сиянью,
Взор ясен и в затишье, и в грозу бы,
Где западной стеною воспротивятся стенанью
Истёртые, но стиснутые зубы.

Поверим поэту и вслушаемся в его «зазренье». Ведь это за-зренье. Зренье, видящее — за! А потому оно «равняется затменью и сиянью». Речь снова идет об оке, но уже человечьем, различающем во «всевидящем Оке» — разом — «затменье и сиянье» как они уже проступают в звукописи «зазренья». Наш Иов не стенает, ибо западной стеною, стеною Плача, стиснуты его зубы. Он вернулся и припал — к стене. И снова, на звуковом уровне — всё тот же порядок: ЗА, ЗУ, О… На уровне звукописи происходит возвращение к первой строфе. Проделан путь от кухоньки — к западной стене Храма.

Там рай, где воззияло миротворными ветрами
Ручья и хлеба, молока и мёда,
Истории и скинии всем сердцем и вратами
Убежище еврейского исхода,

Казалось бы, мы достигли смыслового пика. Вот оно — убежище еврейского исхода! Более некуда двигаться! Как замечательно это «воззияло»… Это ведь снова — зияние Ока, с его двумя «о», перекатывающимися как гром в начале и в конце слова. Это сияние зиянья, которое, как мы уже знаем, есть «сиянье и затменье». Конец пути? Как бы не так…

Овамо сиротой и семо сыном, сном и речью
Чей сор местоименный на Руси я.
Лучащимися нитями протянута навстречу
Материя, святыня и мессия.

Сразу, через запятую, без малейшего перерыва возникает иной корневой пласт, где разделительными знаками на его меже — старославянские овамо и семо (там и здесь). Там — сиротой, здесь — сыном… А может быть, наоборот? Сирота — и речь. Сон — и сын… Звуки как руки протягивают линии смысла, который мерещится на грани яви и сна… Речь сироты, сон — сына… Звукопись — совершенно другая. СО, РУ, ОР, СИР… А наш Иов — всего лишь «сор местоименный на Руси». И уже не руки матери, и не западная стена — «лучащимися нитями протянута навстречу материя, святыня и мессия»… Всё вещно, матерчато, осязаемо как «лучащиеся нити». И как далеко это от грозовых раскатов и «всевидящего Ока»!

Остражная догадка новогодье осенила:
Взошла старушка — и нисходит лето
На призрак шалашей, где слово праздное — могила,
Беседушка Божественного света.

«Остражная догадка»… Это русский ли язык? Можно ли, допустимо ли говорить так, чтобы сквозь привычный смысл прорастал совершенно иной? Чтобы мерещились ОСТРОГ, СТРАЖА, и СТРАХ… Чтобы душа очнулась в догадке как в ОСТРОГЕ? Но что это… «Взошла старушка — и нисходит лето». Вместо ока в Око, вместо стенаний Иова, старушечье восхождение и нисхожденье, беззубое бормотанье «слова праздного», тишина могилы, не крик, а всего лишь «беседушка», ласковая старушка среднерусского лета…

Но ведь речь идет — о новогодье и призраке шалашей! Это древнееврейская языческая осень, праздники Нового года и кущей! И поэтому вполне закономерно проступает корневая связь «праздника и праздного», подчеркивается древний запрет на «праздное слово». А «беседушка» — разве не образ шалаша, беседки, купола, вознесенного к Божественному свету, беседушка как беседа — душ? Так в слове, как в Божественном свете, происходит почти невероятное… соединенье столь несоединимого, единство столь невозможного! Божественный ласковый свет, осеняющий, воссоединяющий, примиряющий… Лопотанье Лопани, завязь, тишина.

Под крышей какого-то производственного строения, которую
видно от Стрелки — места слияния рек Харьков и Лопань, —
кто-то нарисовал шагаловских летящих над городом…

Стихи Ильи Риссенберга в «Журнальном зале».

Все публикации Александра Любинского
в нашем журнале на его авторской странице.