Александр Любинский

Из записок книжника

(эссе)




Я книжник: читаю, комментирую, перевожу, сочиняю… Не прозаик, хотя пишу прозу, не поэт, хотя пишу стихи, не историк, но размышляю об истории, не критик и не филолог, хотя думаю о книгах весь свой недолгий век. Так кто же я? Странный тип, не укладывающийся в привычные рамки, вымирающий вид…

Но когда-то значение таких людей было огромно, а называли их скромно — писцы. Вот они и писали летописи и хроники, сочиняли истории про богов и людей… Зачем? А затем, что люди не могут жить без традиции, то есть знания о предках и их почитания. Они не могут жить, не имея цельного представления об окружающем мире. Откуда и как он произошел? Кто управляет миром? Кончается ли со смертью жизнь человека? На все эти вопросы и отвечали писцы. Они держали в своих руках нить традиции, соединяя поколения, придавая осмысленность и завершенность человеческой жизни. И когда не было письменности, они играли ту же роль — ведь дело не в «литературе», а в их незаменимой и важной функции в обществе. Мы не знаем их имён — они предпочитали скрываться под вымышленными именами великих царей, мифических героев, древних сказителей, освящая таким образом свои труды. Только иногда мы словно слышим их… Таков был Эзра-писец, обобщивший традицию, соединивший древние рукописи в единую Книгу, и не только соединивший, а торжественно вручивший ее на веки вечные — своему народу.

Со временем одни стали специализироваться на записи историй, другие — на сочинении элегий, трагедий и од, третьи — комментировали и переписывали священные книги, иные принялись философствовать… Впрочем, специализация в те далекие времена не была развита так, как в наши дни.

В современном мире существует множество враждующих друг с другом исторических школ; имеются не просто прозаики, но специалисты в своем узком жанре; имеются в сверхизобилии и поэты, поскольку оказалось, что стишки писать легко. Наличествуют не философские школы, как раньше, но десятки крошечных направлений-ручейков со своими кафедрами и журналами.

Современные интеллектуалы уже не помнят о своей сверхзадаче, они забыли свое высокое назначенье. Да это им и ни к чему. Ведь их основная цель — продать себя на современном «рынке идей». И они очень шумят — им тоже нужно жить.


Читать древний текст, всматриваться в едва различимые буквы — здесь точка или пропуск, может, позднейшая вставка, но чья, похоже, что какой-то благочестивый переписчик исправил, дабы не допустить хулы на имя Всевышнего — но не раньше, чем был создан вот этот вариант, и не позже, чем был завершен этот, нужно отыскать первоначальный смысл — тот самый, который закрепил буквами на листе древний автор, но лучше бы и правильней высечь их на камне — столь лаконично и торжественно, звонко и празднично звучит его речь, которую произносишь нараспев, сам удивляясь тому, что в эти мгновенья — через тысячелетия — он оживает в тебе, становится тобой, но вот уже тяжелеет усталая голова, смыкаются глаза, смех и крики ребятни за окном — где они, в какие времена, и сам погружаешься в реку времени, и стремятся навстречу друг другу, протягивают друг другу руки вот этот-ты в засаленной ермолке, сидящий в покосившейся комнатушке у чадящей свечи, и этот-ты в шитом золотом халате, под пенье муэдзинов разбирающий древний текст, и этот-ты, в чью комнату, когда ты читал, ворвались пьяные эсэсовцы, нет, не хочу! — отчаянно бьется сердце, размыкаются глаза, вот они строки, всё прошло, всё минуло, а они сохранились, и снова шепчешь, повторяешь свои ли, чужие слова…

Иов — избыточен. Его автор словно демонстрирует умение по-разному говорить об одном и том же. Он нанизывает на строки образы ничтожества и страданий человека, но образы эти неизбежно отсылают к другому — миру, который вокруг него, ибо сами они есть не что иное, как свидетельства пребывания человека — в мире. И наш автор любит жизнь, ибо иначе не описывал бы ее так страстно, не подмечал бы все ее подробности: повадки животных, особенности климата и существования человека в условиях пустыни… Ничто не остается без его внимания. Вот, он описывает поведение неверных друзей, а вместо этого у него выходит целая картина: он сравнивает их с ручьями, текущими в ущелье — они наполняются водой в зимнее время, но пересыхают в летнее, и неверные друзья напоминают ему эти ручьи, к которым держат путь усталые караваны… Словно видишь цепочку верблюдов, бредущих по пустыне, отчаяние людей, стремившихся к ущелью — и обнаруживших его безводное ложе!

Творец Иова — большой художник, он влюблен в жизнь страстной безответной любовью, ведь он обречен умереть. Но какой великолепный образ создает он: «В старости глубокой придешь ты к своей могиле, как копна, что уложена, когда пришло ее время». Копна — память, копна — добрые дела, которые продолжают питать потомков. В нем каждое мгновенье борется восхищение делами Бога, создавшего эту необыкновенную прекрасную вселенную — и яростный спор с Ним о месте в ней, которое Он уготовил человеку. Смириться — или восстать, восхититься — или отринуть?

Вечное зыбкое равновесие художника в мире…


Прекрасно ты, утро пятницы, канун царицы субботы. Всего полдня даны человеку, чтобы до вечера подготовиться к ее наступлению, и мечется он в радостном возбуждении, чтобы успеть все купить и приготовить. Улицы полны народом, в кафе не отыщешь свободного стула, газеты, лежащие прямо на мостовой, распродаются тоннами, на всех углах — ведра с цветами, нищие усиленно трясут перед носом прохожих жестяными банками, и вот уже появляется городской сумасшедший: с подвешенным у груди мегафоном он обходит улицы, провозглашая: «Готовьтесь к приходу Мессии! Он близко! Он в дороге! Одевайтесь скромней! Соблюдайте заповеди! И да благословится имя Его!»

Так бродит он по этим пыльным улицам сотни лет, предупреждает и грозит, молится и взывает. И перед приходом субботы, когда дальние холмы проступают на горизонте, и солнце, закатываясь за них, заливает вершины ярко-пурпурным блеском, кажется, что вот-вот — и возникнет, соткётся из вечернего сиреневого бархата абрис Его, неслышно шествующий по воздуху, и рог запоет, и земля остановится в своем беге, и между авторемонтной мастерской и зданием министерства абсорбции будет воздвигнут Его трон, и Он станет всех судить, — всех-всех, вставших в огромную, нескончаемую очередь.

И первыми, конечно же, пройдут главы Израиля — как восставшие из мертвых, так и пока живые, потрясая скипетрами и спецпропусками, расталкивая наседающую толпу. Но толпа расступится, и первым к трону подойдет тот, кричавший и взывавший, готовивший пути Его. И Он подарит ему на веки вечные огромный мегафон — такой мощный, что отныне можно будет перекричать даже вопли муэдзинов из Старого города. И раздастся голос: «Машиах пришел! Машиах пришел! Становитесь в очередь!»


Читаю и перечитываю Коэлет. Языковые трудности уже не кажутся непреодолимыми, а восхищение сменилось недоумением… В самом деле, я словно читаю два текста. Один написан выдающимся мыслителем и поэтом, поражает образностью, смелостью, безоглядностью, тогда как другой словно всё время ведет свою партию и тихо, но твердо подправляет его. Это он напоминает о «страхе Божьем», о том, что нужно регулярно ходить в «дом Божий», и как там себя вести, это он восхваляет «мудрость», которая в его трактовке сводится к пословицам и поговоркам, правильным и плоским в своей банальности.

Тот, первый, восхищается величием природы, именно она для него зримое выражение божества, и не с Бога он начинает свой рассказ, но со знаменитых строк: «Поколение приходит и поколение уходит, а земля пребывает вовеки. И восходит солнце, и заходит солнце, и устремляется к месту своему»… Я не знаю ничего прекраснее и величественнее этих стихов. А как он чувствует ритм времени в своих словно навеки выбитых в камне: «время рождаться — и время умирать, время любить — и время ненавидеть, время разбрасывать камни — и время собирать»… Он и саму «мудрость» считает суесловием, а погоню за ней — одним из проявлений ненавистной ему суеты, когда люди, теряя здоровье, да и саму жизнь, стремятся к иллюзорным целям. «Роскошные колесницы, — говорит он с иронией, — эта услада сынов человеческих»… Он доходит до того, что видит самое существование лишенным смысла, а «день смерти лучше дня рождения». Но тут же появляется второй, который подправляет, вставляет нужные фразы, смягчает, напоминает о высшей справедливости Бога, произносит затертые и заученные слова о том, что, де Бог благоволит к благочестивым. Это он завершает текст нравоучительным выводом, делая его приемлемым для традиции.

Но даже и в таком варианте Коэлет еще долго вызывал споры: школа консерватора-Шамая отвергала его, а либеральные ученики Гилеля — принимали. В конце концов, Коэлет, хотя и со скрипом, был включен в канон. И правильно — ведь канон сам по себе сглаживает углы, выделяя то, что согласуется с ним, и затемняя то, что ему противоречит.

Но и эту свою посмертную судьбу предугадал Коэлет: «И возненавидел я весь труд мой, над чем трудился под солнцем, потому что оставляю его человеку, что будет после меня. И кто знает, будет он мудр или глуп, а овладеет всеми моими трудами… Но и это — суета».


Иерусалим накрыла пыльная буря. Небо заволокло, оно стало пепельно-серым, в дымном полумраке из мельчайших частиц песка с трудом продвигаются машины, а люди сидят за закрытыми окнами по домам, обливаясь потом, глотая воду, пережидая эту напасть… Приближаются осенние торжества — Новый год и Судный день. Господь простер свою длань над городом, пригибая к земле всякую тварь, указуя ей, кто здесь Царь, кто правитель, кому возносить молитвы, кому поклоняться.

Тянется рука к глиняной чаше, медленный древний жест. Кожа выцвела под солнцем, покрылась пятнами, словно старый пергамент. Рука сгибается в локте, глоток, голова склонилась над рукописью. Что еще не сказал? Чернильница — рядом с чашкой, там, где светильник, наполненный маслом, он загорится, когда небо совсем потемнеет, а ведь нужно вчитаться усталыми глазами, подправить… Да, кружит ветер над землей, и на круги свои возвращается ветер, текут реки в моря, но не переполняется море, и возвращаются реки к истокам своим…

С улицы доносятся голоса торговцев — канун праздников, женщины, завернув головы в платки, пробираются вдоль лотков, стучит арба, визгливые арамейские нотки режут воздух, и вот уже вступает греческая плавная речь, и медленный голос раздельно и веско роняет фразы на парси… Все собрались здесь, отовсюду понаехали, чтобы хотя бы раз в год прикоснуться к камням Храма, услышать уже ставшие непонятными слова.

Рука сгибается в локте, глоток — снова тонкая тростинка с каплей чернил на конце вычерчивает букву за буквой. Как вышел нагим из утробы матери своей, так и уйдет таким же, каким пришел, и что пользы ему, что трудился на ветер? А ветер подымается ближе к ночи, метет по проулку серую взвесь песка… Покашливает, плотно прикрывает ставни, рука тянется к светильнику, пальцы подрагивают, вспыхивает пламя и на мгновенье кожа становится прозрачной, как древний пергамент, и кажется, сквозь нее проступают письмена. Устал, но надо закончить, пусть прочтет этот отрок с внимательными глазами, только вступающий в жизнь… Но что сказать ему? Бойся Бога, страшись его гнева и радуйся трудам своим под солнцем, ибо только это и дал Бог человеку в краткие дни его жизни.

Канун Судного дня. Тарахтение телег замирает, голосов торговцев не слышно, птицы не поют, деревья стоят с простертыми к небу ветвями, выскальзывает из пальцев тростинка, догорает масло в светильнике, падает на пол, бьется чашка…


Рассказ об Иосифе… Едва ли найдется в Библии другая история, которая вызывала бы столь единодушное восхищение. И не зря — это ведь на самом деле прекрасная повесть. Но тогда так и нужно читать её — отрешившись от всех высокомудрых соображений, презрев многочисленные комментарии, видящие в ней все что угодно, но только не художественное произведение. Да, история Иосифа — образцовая повесть, в которой есть стремительно разворачивающийся сюжет, яркие характеры, диалоги, и, главное, неповторимый авторский стиль — энергичный, точный, лишенный «художественных красот», и тем не менее предельно выразительный, способный несколькими словами передать весь драматизм ситуации и, главное, ее неоднозначность—

Именно эта-то неоднозначность и волнует нашего автора, ради нее он и взялся за свое дело. Речь идет — ни больше ни меньше — о причинах, заведших евреев в Египет. Но всё начинается… с рубашки, которую престарелый отец Иаков дарит своему красивому, умненькому и заносчивому младшему сыну Иосифу. Как и положено в настоящей прозе, здесь нет Бога, указующего, направляющего и предопределяющего, зато в полной мере — суета человеческих страстей. Иосиф настолько полон собой и своей исключительностью, что совершенно не задумывается о зависти, которую его положение любимчика рождает в старших братьях, а эта рубашка — «кутонет им пасим» (рубашка в полоску) — окончательно выводит их из себя. Но Иосиф, не замечая этого, рассказывает им еще и свой сон, из которого следует что все они — и отец, и мать, и братья, преклонятся перед ним, признают его первенство. Тут даже отец начинает возмущаться и требует от своего любимца прекратить его несносную болтовню.

Но как отсюда — попасть в Египет!? А вот так — отвечает автор и продолжает свою человеческую, пожалуй, слишком человеческую историю… Братья отправляются пасти овец на дальнее пастбище, и отец посылает Иосифа проведать их. Зная отношение братьев к Иосифу, он решается на опасное предприятие. Почему? Автор не объясняет. Но это и правильно: проза совсем не обязана всё объяснять — в ней должно быть место недосказанности, даже тайне, и дело читателя — дописывать ее, каждому — на свой лад.

Иосиф не находит братьев. Он блуждает по полю, и Египет, как кажется, отодвигается в бесконечную даль. Но не тут-то было! По счастливой — или несчастливой — случайности мимо проходит какой-то человек. Какой — неизвестно. Откуда взялся — неизвестно. Просто человек. Так и сказано в тексте. Этот человек сообщает Иосифу, что братья ушли отсюда в другое место. Иосиф отправляется на поиски и находит братьев. Они видят его издалека и говорят, что пора избавиться от этого несносного «задаваки и прорицателя». Надо его просто-напросто убить… Но как тогда быть с Египтом? На помощь истории приходит старший из них, Реувен, который говорит, что, мол, Иосиф всё-таки их брат. «Давайте посадим его в яму, а убивать не будем». Сказано-сделано. С Иосифа срывают его красивую рубашку и бросают в яму. Реувен хочет выкрасть брата из ямы и переправить к отцу. Но тогда — конец Египту, Моисею, Исходу… Всё держится буквально на волоске! И здесь как нельзя кстати появляется караван торговцев. Самый уважаемый из братьев — Иуда предлагает продать Иосифа в рабство и выручить за него деньги. Сказано-сделано: Иосифа вытаскивают из ямы и продают мидянам, которые опять же — по стечению обстоятельств — направляются в Египет, а не оттуда. Но наш автор не был бы прирожденным рассказчиком, если бы за всем этим тумултом забыл про Реувена: тот ничего не знает о продаже Иосифа, заглядывает в яму — и не находит его. Он уверен, что братья убили его, рвет на себе в отчаяньи волосы и стенает!

Разумеется, и отец, потерявший любимого сына, безутешен: братья утверждают, что Иосифа разорвали дикие звери и в доказательство демонстрируют отцу разодранную рубашку сына, которую они вымазали в крови козленка. Так рубашка Иосифа — этот центральный образ, скрепляет повествование, придавая ему единство.

А Иосиф оказывается в Египте. Но дальше… дальше происходит подмена. Появляется другой рассказчик. Мы сразу узнаем об этом по изменению тона: он становится сакральным. Если первый рассказчик не упоминал Всевышнего, то этот сразу всё и разъясняет: Иосиф — под охраной Господа, который и направляет его. Сны его — тоже от Господа. Так что за Иосифа больше волноваться не надо: он в порядке, что бы с ним ни случилось. Поэтому расслабьтесь и получайте удовольствие от его приключений — вы ведь знаете, что конец будет счастливым. Этот захватывающий сериал, в котором есть все, чему положено быть в сериале — женское коварство, тюрьма, счастливое вызволение из неволи, сбывающиеся пророчества, вознесение на вершину власти, сладость примирения с братьями (они рыдают, сжимая друг друга в объятьях) — обрывается смертью Иакова и его торжественным захоронением в земле Ханаана. А братья возвращаются в Египет под защиту могущественного Иосифа.

Со вторым рассказчиком всё понятно: он всезнайка и подгоняет историю под заранее известный результат. Но первый… Ему не дает покоя мысль о Законе, управляющем историей и делами человеческими. Существует ли он? Ведь если исключить вмешательство Бога, история — всего лишь цепь случайностей, готовая оборваться в любом месте, в любой момент!

И именно он сочиняет рассказ об Иуде и Тамар, врывающийся в повествование о Иосифе, казалось бы разбивающий его, но на самом деле объединенный с ним всё той же беспокойной тревожной мыслью. Колено Иуды занимает исключительное место в еврейской истории. Именно оно положило начало царству Иуды со всеми порожденными этим событием бесчисленными последствиями. Но, оказывается, это было делом случая! Ведь двое сыновей Иуды умерли, не оставив потомства. Более того, Иуда презрел древний закон, по которому жена одного из братьев в случае его смерти становится женой другого, дабы семя их не покинуло род: Иуда не дал эту женщину по имени Тамар в жены самому младшему из братьев, опасаясь, что и тот умрет… И правда, может быть, эта Тамар какая-то дьяволица?

Итак, судьба рода Иуды ложится на плечи Тамар, и она принимает решение, которое и впрямь может зародиться только в уме дьяволицы: если она не смогла родить ни от одного из братьев, она ляжет под свёкра, что допустимо из того же принципа сохранения семени в роду. Но как это сделать? И вот наш рассказчик сочиняет казалось бы невероятную и в то же время не превосходящую границ достоверности историю о том, как Тамар обряжается в одежды блудницы, подстерегает Иуду, соблазняет его… Нам остается только догадываться, почему Иуда не узнает ее. Может быть, она до конца скрывала свой лик под покрывалом? А, может быть, он никогда не видел своей невестки, обитавшей где-то на заднем дворе? Как и в рассказе о Иосифе у нас остается достаточно места для домыслов. Но факт остается фактом: Тамар предъявляет Иуде доказательства их связи: его перстень, посох и перевязь, неосторожно, в порыве страсти, переданные Иудой Тамар, и он вынужден признать: «Она права». А у Тамар рождается двойня — два сына. Колено Иуды спасено!

И снова о Боге и его вмешательстве в человеческие дела — ни слова…

Таков этот текст, если читать его как текст среди текстов, как самую древнюю и, тем не менее, прекрасную прозу. Тогда проступают замысел автора и тревожащие его проблемы — впрочем, не решенные и нами, отдаленными от него тремя тысячелетиями.

А что сотворили из повести потомки — от фарисеев и Филона до Томаса Манна — тема отдельного разговора…


Вчера, возвращаясь вечером из магазина, я заметил какую-то мозаику на асфальте… Приглядевшись, различил небольшой квадрат с амфорой и цветами, выложенными разноцветными камешками. Табличка, привинченная сбоку, гласила, что здесь изображена старинная монета, относящаяся к 66-68 году нашей эры, эпохе Иудейской войны. Информационный щит, установленный рядом со входом в магазин, разъяснил мне, что это такой проект: мозаик — 13 штук, и они размещены по всей длине улицы; на каждой мозаике изображена монетка, относящаяся к какому-нибудь периоду древней истории. А вчера даже состоялось торжественное открытие. Когда они только успели? Я ведь ходил в супер за своей традиционной бутылкой воды — и ничего не заметил!

Я прошел по всей длине проекта. Там были монетки, относящиеся к эпохе восстания Бар-Кохбы, и к эпохе Хасмонеев, и даже к периоду персидского владычества. Но больше всего монет — из времен Иудейской войны. И везде на них изображены амфоры, деревья, цветы…

Вернувшись домой, я застал у подъезда Наву: как обычно в это время она кормила своих кошек. Их у нее шесть.

— Нава, — сказал я, — там такая замечательная мозаика… Ты видела?

Нава разогнула свою тощую спину:

— Видела. Ничего хорошего! Повсюду торчат трубы и проволока! Пройти невозможно! Безобразие! На такие глупости у них деньги есть, а чтобы улицу привести в порядок — нет!

— Но… где ты увидела на нашей сверхцивилизованной улице трубы и проволоку!?

— Да! Есть!

Нава поджала губы и снова склонилась над своими пластмассовыми блюдцами. Спорить с женщинами бесполезно. Провожаемый задумчивыми взглядами шести кошек, я прошел к своему подъезду, поднялся в квартиру. Но что-то не давало покоя… Иудейская война, разрушение Храма… Вспомнил! Несколько лет назад во времена правления Шарона зашел как-то в скобяную лавку. Слово за слово разговорились с продавцом о Шароне и его способностях правителя и полководца.

— А ты помнишь, что сказал Титус о качествах, необходимых для генерала? — спросил меня продавец.

— Какой Титус?

— Ну, как же, тот самый, который разрушил Храм!

К стыду своему, я не знал…

Я подошел к окну. Горели вечерним светом дома, а за ними восставали из темноты, тянулись к горизонту каменистые холмы, поросшие выжженной травой, и с высоты луна глядела на них своим круглым как серебряная монетка, оком.


Мои книги… Каждый день, просыпаясь, я вижу вас. Вы встречаете меня всегда на том же месте, с тем же видом молчаливого упрека. Ты не открыл меня. И меня, и меня! Ты забыл обо мне! Друзья мои, я помню о вас. Ведь в сравнении с вами нелепый сон — так называемая реальная жизнь…

Вы не устаете твердить, каждая в своем веке, о ложности любого пафоса, его губительности. О том, что правда — не там, где толпа. Что лучше одиночество, нежели любые знамена. Лучше тишина, чем оглушающий крик. Диалог и неторопливый разговор лучше клацанья любых — словесных ли, реальных ли — затворов.

Человеку невыносимо быть — один на один — с самим собой. И потому он бежит от себя на площадь, спасаясь от собственной пустоты. Не бойся себя, говорите вы, успокойся, ты не один!

А еще вы свидетельствуете о моем существовании. Его мгновенности. О том, что еще совсем немного — и я сам стану книгой среди книг, томиком на чьей-то полке… И я хочу лишь одного: чтобы тот другой, неизвестный мне, открыл мои страницы с доброжелательным любопытством, не ведая ненависти, зависти и страха.

Иерусалим-2015



Книги Александра Любинского изданы в России и Израиле.

Книги, изданные в России, можно посмотреть и заказать здесь.

На странице автора — ссылки на опубликованное у нас в журнале.

Мария Ольшанская