Александр Любинский

Иосиф Бродский и Дерек Уолкотт: единство противоположностей



«Дерек Уолкотт – лучший поэт,
пишущий по-английски»
(И. Бродский)

В интервью Валентине Полухиной, опубликованном в ее книге «Бродский глазами современников», Дерек Уолкотт вспоминает свою первую встречу с Бродским на похоронах выдающегося американского поэта Роберта Лоуэлла — рядом с ним оказался человек с «очень интересным лицом и прекрасным профилем». Незнакомец вел себя сдержанно и благородно. Этим незнакомцем оказался Бродский. На улице они разговорились, продолжили общение и вскоре подружились.

Разумеется, для этого должны были быть какие-то субъективные основания, взаимная тяга. Думается, их сблизило, прежде всего, различие темпераментов, манеры общения. Так, в том же интервью Уолкотт не раз подчеркивает благородство своего друга, его интеллигентность, стремление не навязывать другим свое Я; и, в особенности, то обстоятельство, что Бродский не выставляет напоказ свое «еврейство» или «диссидентство», свои политические пристрастия — он выше этого, поскольку живет только Поэзией. Для Уолкотта Бродский — идеал Поэта.

А судя по высказываниям Бродского об Уолкотте в интервью Петру Вайлю, Бродского привлекали в Уолкотте как в человеке его темперамент, эмоциональность, открытость. Он всегда — в центре любой компании, он феерически остроумен, вокруг него толпятся люди… Бродскому было с Уолкоттом просто и легко.

Но, разумеется, были и другие, не менее весомые причины их тяги друг к другу. На фоне нью-йоркской богемы они воспринимались как экзотические фигуры. В этот круг они были приняты как свои, и об этом с гордостью говорили их нью-йоркские друзья. И, тем не менее, они были представителями каких-то других, странных миров — русский еврей, прибывший из загадочной заснеженной России, претерпевший гонения лишь за то, что он отстаивал свое право быть поэтом — и мулат с крохотного острова, затерянного в Карибском море. И все же они были свои, потому что разговаривали на том же языке — языке европейской культуры. Более того, оказалось, что ее великолепное прошлое, ее Греция и Рим значат для них больше, чем для сверхутонченных и пресыщенных местных интеллектуалов.

Можно сказать много красивых слов по этому поводу, но суть состоит в том, что западная культура не была дана нашим «пришельцам» изначально. Бродский — пробился к ней, потому что чувствовал с ней внутреннее родство, и это изумляло, раздражало, восхищало его соплеменников. Его чуждость была не диссидентская, не сиюминутная, не продиктованная конкретной политической ситуацией — он существовал словно в другом мире. И Уолкотт, блестяще овладевший английским языком, под плеск волн атлантического океана и шелест пальм читавший Шекспира, нашел свою дорогу в европейскую культуру и завоевал ее. Именно поэтому ее основополагающие мифы воспринимались Бродским и Уолкоттом интимнее, острее.

И они вместе (Уолкотт считает, что это произошло не без влияния Бродского) создали поэтический миф, позволяющий им по праву и даже с известным комфортом обосноваться в этой традиции — они-де провинциалы, прибывшие в столицу из окраинных провинций Империи, точно так же, как в античные времена приезжали из провинций в Рим многие выдающихся поэты, ораторы, философы… У Бродского это имперское чувство было развито сильнее, чем в Уолкотте, поскольку Бродский в действительности родился в одной империи — СССР, и уехал из нее в другую — США. Поэтому однажды он назвал себя — образно и точно — «двуглавым орлом». «Если довелось в империи родиться, лучше жить в глухой провинции, у моря» — написал он в своих знаменитых «Письмах римскому другу». И если Бродский воображал себя неким новым Овидием Назоном, сосланным в приморскую Скифию, то для Уолкотта волны, набегающие на берег его затерянного в океане островка, были реальностью каждодневного быта.

Все эти темы звучат и в стихах Уолкотта, посвященных его умершему другу. Снова и снова возникают образы империи, сосланного поэта, атлантический океан сопрягается с Понтом, обыгрывается тема провинциализма, возникают образы классической Эллады, а Бродский становится после смерти Эдипом, вернувшимся — в конце концов в Грецию — на свою истинную родину. Для того чтобы рисовать Бродского в образе Эдипа, нужны смелость и даже некоторая «размашистость». Но, как мы видим, это вполне соответствует темпераменту Уолкотта.

Близки они и в своем отношении к поэтической традиции. Английская традиция позволяет писать свободней, с большим богатством интонаций и ритмических нюансов, нежели русская. И Бродский, не порывая с русским классическим стихосложением, обогащает его — его стихи отличаются интонационной и ритмической усложненностью, намеренно долгим дыханием, когда строка переходит в другую и — обрывается; а его «метафизические» образы заставляют вспомнить метафизическую школу английской поэзии 17-го века, столь высоко им ценимую.

И Уолкотт, не порывая с классикой, пишет очень своеобразно — это силлабо-тоника, балансирующая на грани верлибра. Сооружение держится на едва заметных гвоздиках, но они, тем не менее, существуют. Например, рифма то возникает, то пропадает, а когда она есть, она почти не чувствуется из-за долгой строки, перетекающей в другую. И вдруг — рифма неожиданно появляется в центре строки. В результате получается гибкая, богатая нюансами мелодия. Строка Уолкотта даже длиннее, чем у Бродского, и поэтому возникает ощущение замедленности, намеренной прозаичности. Уолкотт однажды отметил, что такая строка позволяет ему неспешно вглядеться в каждый предмет, словно поднять и внимательно рассмотреть его. У него меньше «метафизики», но больше конкретных деталей и — главное — красок. Он очень красочен, в особенности, когда описывает свою островную родину. Он, словно, рисует яркое сияющее полотно.

Представленные ниже четыре стихотворения, два из которых посвящены Бродскому, вполне передают специфику стиля Уолкотта и наглядно демонстрируют сопряжение его поэтического мира с поэтическим миром Бродского. Перевод стихов Уолкотта требует особого внимания к их интонационному разнообразию, небывалому в русском стихосложении. Но, переведенные на русский язык, они становятся частью русской поэтической традиции и обогащают ее.


Два стихотворения на смерть Иосифа Бродского

1.

Моя колоннада кедров. Меж арок ее — океан
монотонно листает волны. Каждый ствол —
заглавная буква, увитая листьями винограда.
Сквозь арки аукается даль Петрограда,
строчки движется гибкий стан.
Проза — эсквайр, ломящийся яствами стол,
поэзия — рыцарь, копье пера вонзивший в дракона,
пикадор: над прянувшим конем
он выпрямился в седле. Облако заоконно
повторяет форму строки, твоих утончающихся волос, быльем
заросшее поле. Поэзия модели Уистана.1)
Провинциального цезаря облупленная голова,
не арена рычащая — вдаль уходящая terra Romana.
Я в небо взмыл над волной
прибоя, колоннами кедров,
увидел могилы камень, место своей печали.
Но, словно орел, желудь сердца держащий в когтях,
над книгами кладбищ, городами из стали,
минуя Назоново море,2)
над гладью медленных вод
вернулся в Россию, где почка3) твоя растет,
преодолевшая горе.

Примечания:

Это пятое стихотворение «Итальянских эклог», посвященных Бродскому.

1) Речь идет об Уистане Одене, поэтическом кумире Бродского.

2) Овидий Назон, которого Уолкотт упоминает и в некоторых других стихах, посвященных умершему другу.

3) Дочь Бродского Анна. Для Уолкотта очень важен факт этого земного продолжения бытия его друга.

2.

После чумы, городская стена в жирных мухах, амнезия дыма,
научись, странник, идти в никуда как камни, поскольку
отныне твои нос и глаза — дочурки рука;1)
иди туда, где однообразье бурунов неисчислимо,
ни отца убить, ни переспорить дурака,
и не напрягай свою память — дольку
правды понять: мертвые ли правительство
избирают под юрисдикцией морских цветов;
строгие предписания попустительства
обрекают их на молчанье. Не поднимутся залежи слов
оттуда, где живут они вне сплетенья враждующих сил
в своем белом городе. Как легко они, отрекаясь от нас,
остужают наш пыл. Сядь на мрамор своей плиты, сей час,
когда свет Колона2) позволил тебе забыться.
Дай же ботинкам твоим разношенным погрузиться
в родную почву. Бабочка легко присела на колено тирана,
дозволяя ночному ветру заметать следы,
прячется среди выеденных скал океана.
Это — праведный свет, оловянный отблеск воды,
ни кровавого облака, ни ожидаемого удивленья
от игрушечной истины, ни оракульской строчки
дождей. Но эти — мелководья творенья,
обволакивающие голосом твоей дочки.
А боги гаснут в горах
как грома
пенье.

Примечания:

1) Снова возникает образ дочери Бродского.

2) Намек на трагедию Софокла «Эдип в Колоне».



* * *
Пополудни хлебных деревьев вершины
лимонны, а нижние листья — воскового пострига
с темнозелеными
тенями над веками лавок
и покрытых ржавчиной изгородей цвета индиго;
сепия, и часто — оранжевый, но затем свет созревает
и трава, и стены домов, и даже петух,
пересекающий двор, сверкают
словно сатрап; маяк зажегся, и лампы,
и уже превращаются в слух
те, кто молитве внимают в соборе,
а рыбаки — в силуэты
на почтовой открытке заката в море;
мощные волны запахов жарящейся еды плывут
в воздухе, и трепыханье москитов там и тут
становится осязаемым; дорожные колеи
углубляются, и односельчане мои,
которых люблю все сильней с каждым годом,
оборачиваются к закату, лица
становятся резче под созревшим кокосовым плодом.
Сейчас — индиго, и море пока пылает,
свет будет длиться,
и самолетный росчерк крыла
красно-зеленым огнем светиться,
держа путь на Север, но вот уже точно ночь и мгла,
звезды являются там, где им предписано
быть, чтобы идею образа прочертить
в бесконечность, и песок исчезает,
и на окраине моря красно-зеленый огонь жужжит,
продолжает полет
туда, где искры и звезды плодят небосвод.

* * *
Никогда не прорвавшиеся рассказом, без надлежащего метра
истории в темноте, на дальних полках сознания.
«Они въезжали в облака, эти клочья ветра».
Не важно, где. Нет. Вот оно место. Рифма: Испания.
«Они въезжали в страницу, сейчас уже сдутую эхом
распиленных пиний, ручья, бегущего вниз по ущелью»,
в молчанье. Я пожертвовал всем этим ради пиний.
Они всегда интересны. Но из этого ничего не вышло.
Была — другая Мария, но пропеллер строчек-линий
летит вперед, она исчезает, гаснет в скомканной прозе.
Лучше так: «Свет пробился сквозь утренний иней
в Вексфорте, у лошадей — мокрая кожа», молодой
запах вина кружит голову и волнует.
На грани невыговариваемого, метаморфозы стой
словно усталый монах или актер.
В горах — облака, и лошади, которые существуют,
пожалуй, помимо любых рассказов о них, и ручей — дан,
как и другая Мария, и длящийся спор
в Вексфорте, и это не выдумка, как и моря другие,
и Атлантический океан,
и ветер этот соленый,
сквозь строки рвущийся на простор.

(Перевод А. Любинского)



Дерек Уолкотт (англ. Derek Walcott), тринидадский поэт и драматург, родился 23 января 1930 года в Кастри на острове Сент-Люсия в семье учителей. В 1953 г. семья поэта переезжает на Тринидад, где Уолкотт учится сначала в колледже Санта Марии, а потом — в университете Вест-Индии в Кингстоне на Ямайке (1953), студентом начинает печататься. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1992 года «за яркое поэтическое творчество, исполненное историзма и являющееся результатом преданности культуре во всем ее многообразии».

Ссылки

1. Переводы А. Шараповой из книги «Омерос» можно посмотреть здесь.

2. «Итальянские эклоги» Дерека Уолкотта (перевод с английского Андрея Сергеева) можно прочитать на этой странице.

3. Оригинал «Italian Eclogues» (for Joseph Brodsky), Derek Walcott, 1996.

4. На этой странице стихи Дерека Уолкотта в переводе Василия Бетаки.

5. Власть поэзии. Беседа И. Бродского и Д. Уолкотта. 9 сентября 1993 года.

6. Интервью В. Полухиной с Дереком Уолкоттом. 29 сентября 1990 г.

7. Дерек Уолкотт как художник. «Он очень красочен, в особенности, когда описывает свою островную родину. Он, словно, рисует яркое сияющее полотно» (А. Любинский).


Книги Александра Любинского (Израиль) изданы в России и Израиле. Он — автор прозы и эссеистики «Фабула», романов «Заповедная зона» и «Виноградники ночи», сборника эссе и культурологических статей «На перекрестье». На странице «Наши авторы» — ссылки на эссе, уже опубликованные у нас в журнале.

(Мария Ольшанская)