Евгений Сухарев
Последний сентименталист
От редакции
С Евгением Сухаревым я знакома несколько лет — вместе работали, много общались, разговаривали. К сожалению, я так и не успела познакомиться с его женой — прекрасной харьковской поэтессой Викторией Добрыниной. Им двоим посвящена моя публикация в журнале «Солнечный ветер» — «Я живу с ними в одном городе».
Женя родился поэтом, это его судьба, его призвание, его образ жизни и состояние души. А когда в одной семье два поэта, два русскоязычных, русскочувствующих поэта — это житейская катастрофа, особенно в нашей стране, с тупой жестокостью манкурта, не помнящего родства, отвергающей свою историю, культуру, всякое упоминание о духовной связи с Россией. И нет ничего удивительного в том, что Харьков не досчитался двух поэтов, младших собратьев Бориса Чичибабина. Они второй год в эмиграции, связь меж нами, увы, прервалась, а письма, посланные по прежним электронным адресам, возвращаются обратно. Так что эссе Евгения Сухарева о Юрии Левитанском — одно из его последних, опубликованных на сайте «Сетевая словесность», я помещаю здесь без согласования с ним по поводу возможных уточнений текста.
Последний сентименталист
Юрий Давидович Левитанский родился 21 января 1922-го в старинном Козельце на украинской Черниговщине и умер в Москве 25 января 1996 года. Разница — несколько зимних дней, вместившая в себя целую поэтическую биографию и в обиходном сознании воспринимаемая как не обиходная метафора, звучащая точно и не затерто — круг жизни замкнулся. Вслух же эта метафора произносится совсем просто.
Прохожу по рынку, словно иду сквозь годы. — Молодой человек, — окликают меня в цветочном ряду, — вот, пожалуйста, — замечательные хризантемы! — Мужчина, — взывает ко мне продавщица фруктов, — посмотрите, какие персики, специально дня вас! — Папаша, — вопрошает меня девица, торгующая овощами, — не желаете ли капустки для свеженьких щец?
А паренек по соседству кричит мне чуть не в самое ухо: — Дедуля, укропчика не забудьте, петрушечки не забудьте купить! И я малодушно, едва ль не бегом, возвращаюсь туда, где продают ненужные мне хризантемы, в тайной надежде снова услышать — молодой человек, молодой человек!
Отношения со временем у Левитанского всегда были сложными. Он по возрасту и по опыту принадлежал к «поколению сорокового года» — а по душевному складу оказался все-таки ближе к шестидесятникам, к «поколению двадцатого съезда». Он долго оставался в тени своих сверстников — Бориса Слуцкого с ораторской, мощной метафизикой слова, Александра Межирова с беспощадной, натуралистической «прозой в стихах», Давида Самойлова, искавшего в русском хаосе возврат к пушкинской гармонии. И среди шестидесятников он не был до конца своим — и возраст не позволял, и странная, неизбывная сентиментальность, роднившая его не то, что с допушкинским, а даже с внепушкинским веком — с лирикой Карамзина, «Опытами в стихах» Батюшкова, с открытиями Фета и Аполлона Григорьева. Сверстники Левитанского позиционировали себя как реалисты, шестидесятникам же необходима была романтика — ну, хотя бы в виде ускользающего революционного мифа, и не важно, подавался ли он со знаком плюс или минус.
Сентиментализм Левитанского шел параллельно с предромантизмом Окуджавы, тоже «выламывавшегося» из военного поколения и создавшего вполне шестидесятнический жанр — авторскую песню. Сейчас уже подзабылось, что классический текст «По смоленской дороге» написан ими совместно в 1960 году. Оба, к слову, были прекрасными историографами. У Юрия Левитанского историографические аллюзии проявлялись чаще в отношении к стихотворной речи, чем в темах или сюжетах. Зато лирика и проза Булата Окуджавы немыслима без голоса Клио — без увлеченности актерством восемнадцатого века, без свидания с Бонапартом, судьбы полковника Пестеля и путешествия дилетантов-сентименталистов по герценовской России. Литературно-мировоззренческая генеалогия восходит у обоих к дворянскому девятнадцатому веку, и несмотря на то, что Левитанский сторонился открытых автохарактеристик, Окуджава же заявлял об этом не раз.
Сентиментализм Левитанского по-настоящему оказался востребован в конце шестидесятых, когда от оттепельной романтики не осталось и следа, а реалистическая школа стала стремительно мутировать к постмодернистскому андеграунду. Вершинное время поэта — пора написания книг «Кинематограф» (1970) и «День такой-то» (1976). Нынешние читатели Левитанского, наверное, с трудом представляют себе, что значили в нашем тогдашнем восприятии эти маленькие, умещавшиеся в карман студенческой куртки сборники стихов. Он вообще мало писал, ощущая себя абсолютно свободным, начисто лишенным обязательной для «советского писателя» идеологической фразы. Да и новые книги выходили у него с немыслимым для успешного члена СП интервалом — пять, а то и шесть лет. Левитанский ограничивался переизданиями, тоже редкими. Они кормили — как и подстрочные переводы поэзии «братских народов» и западноевропейских классиков — португальца Фернандо Пессоа, например, мрачно вопрошавшего: «Если ты хочешь кончить с собой, почему ты не хочешь кончить с собой?..» Ему важнее было другое.
Кто-нибудь утром проснется и ахнет, и удивится — как близко черемухой пахнет, пахнет влюбленностью, пахнет любовным признаньем, жизнь впереди — как еще нераскрытая книга. Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет, и удивится — как быстро черемуха чахнет, сохнет под окнами деревце, вьюгою пахнет, пахнет снегами, морозом, зимой, холодами. Кто-нибудь утром совсем не проснется, кто-нибудь тихо губами к губам прикоснется и задохнется — как пахнет бинтами и йодом, и стеарином, и свежей доскою сосновой. В утреннем воздухе пахнет бинтами и йодом, и стеарином, и свежей доскою сосновой, пахнет снегами, морозом, зимой, холодами и - ничего не поделать — черемухой пахнет. Пахнет черемухой в утреннем воздухе раннем. Пахнет влюбленностью, пахнет любовным признаньем. Что бы там ни было с нами, но снова и снова пахнет черемухой — и ничего не поделать!
Эти повторы, рифмованные строчки, артистически чередуясь с лишенными отзыва, этот безразличный к теневому, приземленному сленгу язык определили жанр поэтической миниатюры — конечно же, романс. Вообще же лирика Юрия Левитанского — одно из самых музыкальных явлений в русской словесности, и недаром она так востребована бардами — композиторами и исполнителями. Музыкальность определила классическое четырехчастное построение сюжета в книге «Кинематограф» — осень, зима, весна, лето — смена времен года и времен жизни. Причем строчки в книге явлены читателю как кинокадры, строфы видятся как эпизоды, а стихотворения — как части одной киноповести.
… Но вот зима, и чтобы ясно было, что происходит действие зимой, я покажу, как женщина купила на рынке елку и несет домой, и вздрагивает елочкино тело у женщины над худеньким плечом. Но женщина тут, впрочем, ни при чем. Здесь речь о елке. В ней-то все и дело. Итак, я покажу сперва балкон, где мы увидим елочку стоящей как бы в преддверье жизни предстоящей, всю в ожиданье близких перемен. Затем я покажу ее в один из вечеров рождественской недели, всю в блеске мишуры и канители,
как бы в полете всю, и при свечах. И, наконец, я покажу вам двор, где мы увидим елочку лежащей среди метели, медленно кружащей в глухом прямоугольнике двора. Безлюдный двор и елка на снегу точней, чем календарь, нам обозначат, что минул год, что следующий начат. Что за нелепой разной кутерьмой, ах, Боже мой, как время пролетело. Что день хоть и длинней, да холодней. Что женщина... Но речь тут не о ней. Здесь речь о елке. В ней-то все и дело.
Язык Левитанского — концентрированное сентименталистское средоточие литот — уменьшительно-ласкательных существительных, и самых современных реалий жизни. Капустка, петрушечка, елочка, авоська… Самое интересное в «Диалоге у новогодней елки», положенном на музыку Сергеем Никитиным, — не высокого стиля карнавал с серебряным месяцем и шаром со свечою внутри, а то, что будет потом — демократические сарафаны и легкие платья из ситца. Причем метафора времени — смена времен года, полный цикл и его повторение — усложнена тем, что повторы эти — бесконечны, в отличие от конечной человеческой жизни и жизни маленького игольчатого деревца, внесенного в дом на пару недель. Вспомним того же Окуджаву, его «Прощание с новогодней елкой»: «И в суете тебя сняли с креста, // и воскресенья не будет…»
После «Кинематографа» язык и форма стихов Левитанского существенно меняются. Они усложняются, и теперь с их помощью поэт не только «показывает» детали времени, но и обращается напрямую к самому человеческому бытию. Классические широкие, напоминающие греческий гекзаметр или трехсложник, зачастую нерифмованные строки, привычные четверостишия с неожиданно свободной последней строкой отныне становятся «фирменным знаком» или, как теперь говорят, брэндом поэта. Формотворческие новации Левитанского, при закрытости пребывавшего в вынужденной эмиграции Иосифа Бродского, в семидесятые годы были для читателей и молодых поэтов настоящим откровением. Философия времени, или, по определению Бродского, его тик-так, его метафизика, — есть предмет прямого исследования и у Юрия Левитанского — на такие вещи оба поэта смотрели сходно. Тут еще очень важна интонация — «лица необщее выраженье» — разговор последнего русского сентименталиста с хаотичным, лишенным иллюзий и не сентиментальным русским Міром.
А если уж вести такой разговор, то, повторимся, — без однодневных, ускользающих языковых наслоений. Долг, совесть, честь, радость, надежда, боль становятся ключевыми в словаре Юрия Левитанского — и как свежо, несуетно они звучат… И таков же ключевой, знаковый персонаж стихов — Антон Павлович Чехов: «Вежливый доктор в старинном пенсне и с бородкой, / вежливый доктор с улыбкой застенчиво-кроткой, / как мне ни странно и как не печально, увы, / старый мой доктор, сегодня я старше, чем вы…» Девятнадцатый век — время господина Голядкина и вишневого сада — уходит. Двадцатый начинается со старинной открытки, изображающей гибель «Титаника», и теперь история становится сегодняшним днем.
Были смерти, рожденья, разлады, разрывы — разрывы сердец и распады семей — возвращенья, уходы. Было все, как бывало вчера и сегодня и в давние годы. Все, как было когда-то, в минувшем столетье, в старинном романе, в Коране и в Ветхом Завете. Отчего ж это чувство такое, что все по-другому, что все изменилось на свете? Хоронили отцов, матерей хоронили, бесшумно сменялись над черной травой погребальной за тризною тризна. Все, как было когда-то, как будет на свете и ныне и присно. Просто все это прежде когда-то случалось не с нами, а с ними, а теперь это с нами, теперь это с нами самими. А теперь мы и сами уже перед господом богом стоим, неприкрыты и голы, и звучат непривычно — теперь уже в первом лице — роковые глаголы. Это я, а не он, это ты, это мы, это в доме у нас, это здесь, а не где-то. В остальном же, по сути, совсем не существенна разница эта. В остальном же незыблем порядок вещей, неизменен, на веки веков одинаков. Снова в землю зерно возвратится, и дети к отцу возвратятся, и снова Иосифа примет Иаков, И пойдут они рядом, пойдут они, за руки взявшись, как равные, сын и отец, потому что сравнялись отныне своими годами земными. Только все это будет не с ними, а с нами, теперь уже с нами самими. В остальном же незыблем порядок вещей, неизменен, и все остается на месте. Но зато испытанье какое достоинству нашему, нашему мужеству, нашим понятьям о долге, о чести. Как рекрутский набор, перед господом богом стоим, неприкрыты и голы, и звучат все привычней — звучавшие некогда в третьем лице — роковые глаголы. И звучит в окончанье глагольном, легко проступая сквозь корень глагольный, голос леса и поля, травы и листвы перезвон колокольный.
И даже написав эти гибельные, кажется, воистину роковые для каждого из нас глаголы, автор испытывает чувство мудрого спокойствия и благодарности к жизни — ибо язык всегда сильнее и чувственнее трагедии, им же и выражаемой. Образ невечной елочки сменяется образом вечного календаря, только «годы куда-то уносятся, чайки летят…» Ремесло поэта, наверное, и заключается в том, чтобы благодарно связать меж собою слово и время, а потом, обогатившись этой связью, обратиться напрямую к «тем, кто будут после нас». Так, как обратился Юрий Левитанский в последней своей книге «Белые стихи».
Я, побывавший там, где вы не бывали, я, повидавший то, чего вы не видали, я, уже там стоявший одной ногою, я говорю вам — жизнь все равно прекрасна. Да, говорю я, жизнь все равно прекрасна, даже когда трудна и когда опасна, даже когда несносна, почти ужасна — жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна. Вот оглянусь назад — далека дорога. Вот погляжу вперед — впереди немного. Что же там позади? Города и страны. Женщины были — Жанны, Марии, Анны. Дружба была и верность. Вражда и злоба. Комья земли стучали о крышку гроба. Старец Харон над темною той рекою ласково так помахивал мне рукою — дескать, иди сюда, ничего не бойся, вот, дескать, лодочка, сядем, мол, да поедем.
Как я цеплялся жадно за каждый кустик! Как я ногтями в землю впивался эту! Нет, повторял в беспамятстве, не поеду! Здесь, говорил я, здесь хочу оставаться! Ниточка жизни. Шарик, непрочно свитый. Зыбкий туман надежды. Дымок соблазна. Штопаный, перештопанный, мятый, битый, жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна. Да, говорю, прекрасна и бесподобна, как там ни своевольна и ни строптива — ибо, к тому же, знаю весьма подробно, что собой представляет альтернатива… Робкая речь ручья. Перезвон капели. Мартовской брагой дышат речные броды. Лопнула почка. Птицы в лесу запели. Вечный и мудрый круговорот природы.
Небо багрово-красно перед восходом. Лес опустел. Морозно вокруг и ясно. Здравствуй, мой друг воробушек, с Новым годом! Холодно, братец, а все равно — прекрасно!
(28 февраля 2007 г.)
Четыре стихотворения Юрия Левитанского («Фрагменты сценария») из книги «Кинематограф», 1970 г., можно прочитать в рубрике «Настроения (Capriccio)».
А на этой странице рубрики «Истории от Марии О.» — очерк ее хозяйки, одной из «ушибленных Левитанским», по меткому выражению писателя Леонида Гомберга.
Юрий Левитанский: «Попытка утешенья» (три стихотворения в рубрике «Настроения (Capriccio)»).
Юрий Левитанский: «Еще не осень — так, едва-едва…» (9 стихотворений об осени в рубрике «Настроения (Capriccio)»).