Кирилл Ковальджи

Из третьей части
«Моей мозаики»

Первые две части «Моей мозаики» были опубликованы в книге «Обратный отсчет» (М.: Книжный сад, 2003). Это страницы воспоминаний, эссе, размышлений, литературных портретов, полемики.
«Дни текут, ускользают вместе с уловом — тороплюсь раскинуть сети и поймать, удержать хоть что-нибудь стоящее — не бытовые подробности, а воспоминания, случаи из жизни, любопытные встречи, разные мысли по разным поводам. Вперемежку, в естественном чередовании дней. Каждая жизнь — мозаика, по-своему уникальная. Моя тоже. И, смею надеяться, интересная не только для меня», — писал Кирилл Ковальджи во вступлении к первой части «Моей мозаики».


Две Марины?

Не судите, да не судимы будете…

Не хочу, не собираюсь «судить», но поражен историей Марины Цветаевой с «большевиком» Борисом Бессарабовым. Парню было лет 18, ей лет на десять больше. Ничего о его жизни не знаю, кроме того, что умер в 1970-м (где? кто его знал? рассказывал ли он кому-нибудь о Цветаевой?). Много и нежно писала о нем Марина Ивановна (и Аля), все это есть в «Записных книжках». Достаточно столкнуть два документа:

1.

Из записной книжки, февраль 1921 года:

«Мне хорошо с Борисом. Он ласков, как старший и как младший. — И мне с ним ДОСТОЙНО. … Аля его обожает…»


Из письма к Борису в день его отъезда:

«Борюшка! — Сыночек мой!

Вы вернетесь! — Вы вернетесь, потому что я не хочу без Вас…

…Борис — Русский богатырь! — Да будет над Вами мое извечное московское благословение. Вы первый богатырь в моем странноприимном дому.

— Люблю Вас. —

Тридцать встреч — почти что тридцать ночей! Никогда не забуду их: вечеров, ночей, утр, — сонной яви и бессонных снов — все сон! — мы с Вами встретились не 1-ого русского января 1921 г., а просто в 1-ый день Руси, когда все были как Вы и как я!

Борис, мы — порода, мы — неистребимы, есть еще такие: где-нибудь в сибирской тайге второй Борис, где-нибудь у Каспия широкого — вторая Марина.

И все иксы-игреки, Ицки и Лейбы — в пейсах или в островерхих шапках со звездами — не осилят нас, Русь: Бориса — Марину.

Мое солнышко!

Целую Вашу руку, такую же как мою.

Спасибо Вам, сыночек, за — когда-то — кусок мыла, за — когда-то — кусок хлеба, за — всегда! — любовь! … и за тетрадочки, и за то, как сшивали, и за то, как переписывали Царь Девицу, — и за то, как будили и не будили меня!

Я затоплена и растоплена Вашей лаской!

Вы — как молотом — выбили из моего железного сердца — искры!

До свидания, крещеный волчек! Мой широкий православный крест над Вами и мое чернокнижное колдовство.

Помните меня! Когда тронется поезд — я буду yлыбаться — знаю себя! И Вы будете улыбаться — знаю Вас! — И вот: улыбка в улыбку — в последний раз — губы в губы!

И, соединяя все слова в одно: — Борис, спасибо!

Марина»


2.

«Сводные тетради», выписка из письма Сергею Михайловичу Волконскому:

«Сижу и внимательно слушаю свою боль… я невинно решила, что Вас жду.

Но слушаю не только боль, еще молодого красноармейца (коммуниста), с которым дружила до Вашей книги, в котором видела и Советскую Россию и Святую Русь, а теперь вижу, что это просто зазнавшийся дворник, а прогнать не могу. Слушаю дурацкий хамский смех и возгласы, вроде: — «Эх, чорт! Что-то башка не варит!» — и чувствую себя оскорбленной до заледенения, а ничего поделать не могу»


Запись 14 декабря 1921 года:

«Егорушку из-за встречи с С.М.В. не кончила — пошли Ученик и все другое. Герой, с которого писала, верней дурак, с которого писала героя — омерзел»

[«Егорушка» — поэма, связанная с образом Бориса, С.М.В. — упомянутый Волконский].

Не стану комментировать. Скажу только, что это не аннигиляция: убежден в искренности Марины Цветаевой. Две Марины? Безоглядная воспламеняемость (одна) и беспощадный ум (другая). И добавлю, что все это совершенно непостижимо для моей мужской сущности. Ни такой взлет обожания, ни такая резкость разочарования.

Или дело не в женщине, а в чрезмерности исключительной личности?

* * *

Случайно попалась на глаза книга «Выдающиеся произведения советской литературы 1950 года» (по Сталинским премиям). Редкая убогость. Издано в 1952 году в «Совписе». Тогдашний студент Литинститута, я этим совершенно не интересовался и правильно делал. Среди премированных литературный аферист Суров… Составитель — бедная Сара Бабенышева. Надо сказать, что и впоследствии так называемая текущая советская литература для меня как бы не существовала, я следил только за некоторыми поэтами и спорными вещами…

Попробовал читать «бестселлер» Сидни Шелтона «Ты боишься темноты?» — не пошло. Сухое ремесло. А на обложке: «Писатель, которому нет равных!». Попробовал Устинову — «Гений пустого места». Тоже «несъедобно».

Зато с любопытством прочитал «Разгром» Фадеева». Каюсь, в школьные годы целиком не читал, достаточно было школьной хрестоматии.

Ну, да, талантливый молодой писатель. Но вещь какая-то неосмысленная и странная. Эти партизаны — красные? Погибают, а во имя чего? Скорей похоже на нечто стихийное. И жутковатый вопрос: какой новый мир построят Левинсон, Морозко, Метелица, если победят? Думаю, Фадееву это в голову не приходило. Опять же странно, что эта вещь широко пропагандировалась в советское время чуть ли не как образец соцреализма.

* * *

Еще совпадение. Читаю в газете статью Жака Бержье о Михаиле Михайловиче Филиппове, который якобы изобрел возможность передачи взрыва на большие расстояния и был за это убит охранкой в 1903 году. На следующий день мне попадается старый номер «Нового мира» с пьесой Набокова «Изобретение Вальса», которая как раз строится на этом сюжете…

Через некоторое время по телевизору рассказ о сербском изобретателе. Дескать, именно Никола Тесла нашел способ направленного взрыва и чуть ли не он — причина «Тунгусского метеорита» 1908 года. Его башня строилась в Америке легально, его никто не убивал, он преспокойно дожил до 1943-го года. Заигрывал с Гитлером и Сталиным. Дескать, в конце концов сам засекретил и уничтожил свое изобретение, опасное для человечества…

Неужели Жак Бержье ничего не знал о Тесле?

А вообще уж очень похоже на миф.

* * *

Софья Шамардина вспоминает, что Маяковский любил стихотворение Ахматовой «Мальчик сказал мне, что это больно, и мальчика очень жаль». Похоже, этот «мальчик» аукнулся в «Про это»: «Мальчик шел, в закат глаза уставя…» и «Прощайте… Кончаю… Прошу не винить».

Мальчика очень жаль…

Софья Шамардина после лагерей заканчивала свои дни в доме старых большевиков в Переделкине. Общалась с Лилей Брик…

Покончившая в 1918 году самоубийством Тоня Гумилина рисовала Маяковского и писала о нем прозу и стихи. Кажется, ничего не сохранилось. По воспоминаниям, на одной картине была «Тайная вечеря» с Маяковским вместо Христа, на другой — Маяковский с копытцами…

Как у самого Маяковского о себе: «Будет с кафедры лобастый идиот что-то молоть о богодьяволе…». (Гумилина наверняка знала эти стихи — «Дешевая распродажа» была написана в 1916 году и опубликована тогда же).

Богодьявол, конечно, поза. Перед собственной гибелью Маяковский «снизил» себя до ассенизатора и водовоза… Тоже поза. Горькая.

Удивил последний темный случай (о нем слышал вскользь и раньше) — гибель Елизаветы Антоновой. Якобы узнав о самоубийстве Маяковского, Елизавета застрелила четырехлетнюю дочку и потом себя. Мать и дочь в одном гробу кремировали в тот же день, что и поэта. Трагическое совпадение или дочь от Маяковского?

Почему-то автор книги не задается вопросом: а откуда у домохозяйки Лизы револьвер? От мужа? А он был просто сотрудник «Рабочей Москвы».

* * *

Бродский, следуя за Пастернаком, смело ввел русские реалии в свои стихи об Иисусе и Марии. Но вдруг вспомнил, что так поступил еще Бунин! Я имею в виду «Бегство в Египет». У Бунина получается, что Мария (почему-то без Иосифа) бежит в Египет… из России: «По лесам бежала Божья Мать, / Куньей шубкой запахнув Младенца… Холодна, морозна ночь была… Волчьи очи зеленью дымились… Две седых медведицы в лугу…» и т. п.

А, может быть, пример подал Тютчев:

Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный
Исходил, благословляя.

Да и в средние века русские богомольцы мыслили Иерусалим и Евангельские события как происходившие в России… Недаром ведь ИеРУСалим!

Кстати (или некстати): помню, нинина тетя Катя возмутилась, когда я сказал, что Мария была еврейкой. Была убеждена — конечно, русская. Мария ведь! Ну, ладно, она была не очень грамотной, но некто Соснин, завотделом партийной жизни в газете «Советская Молдавия» (дело было в пятидесятые годы) также возмутился, когда ему сказали, что Маркс — еврей. Немец! — настаивал он. Тогда мы (я и Ося Герасимов) ему предложили заглянуть в энциклопедию. Он помчался в редакционную библиотеку, вернулся и говорит: «Ничего подобного там не сказано!». А мы ему — ты в старую загляни, в «Гранат»…

Он к нам не вернулся. Целую неделю ходил хмурый, нелюдимый. Потом вдруг опять заулыбался. Оказывается, где-то вычитал, что Маркс был крещенным. Соснин, матерый партиец, «интернационалист», утешился тем, что вождь был выкрестом, то есть как бы уже не евреем…

* * *

Прочитал Алена Деко об убийстве Джона Кеннеди. Он уверен в виновности Освальда (я тоже), но повторяет, что стрелял не он один, а еще кто-то со стороны холма. Тогда опять версия заговора…

Меня удивляет, что такой внимательный и дотошный публицист, как Деко, не замечает невероятного: как могли двое стрелков так согласовать свои выстрелы из разных мест, чтобы они совпали по секундам, были в сущности одновременными! А заговорщикам надо было заранее обеспечить синхронизацию выстрелов по движущейся мишени, иначе сразу ясно, что стрелок — не один…

* * *

Поразительна готовность многих поверить чему угодно. Хорош на эту тему анекдот: «Поляк встречает знакомого: — Знаешь, кем оказался Папа Римский?.. Тот, потрясенный, всплескивает руками: — Не может быть!».

Так, тертый калач, многоопытный чиновник, мой знакомый, в 1999 году совершенно серьезно убеждал меня, что Ельцин давно умер, вместо него — двойник. Только человек с отключенным представлением о конкретной реальности может верить в такую возможность.

На днях читал — кто-то додумался, что Пушкин сам сочинил анонимку против себя, чтоб иметь повод вызвать Дантеса на дуэль. Можно ли реально представить себе такого Пушкина? В этом ряду и фантастические версии об убийстве Есенина и Маяковского. Одна знакомая возражала: — Но ведь на посмертной фотографии Есенина ясно видна глубокая травма на его лбу!

Смешно. Если так тщательно осуществили инсценировку, чтобы скрыть убийство поэта, то прежде всего загримировали бы покойника!

Неувязка и с Николаевым, убийцей Кирова. Если кто-то направлял Николаева, то почему Николаев согласился умереть? Ведь ничего не было предпринято (и не предполагалось) для спасения убийцы. Напротив, он после выстрела в Кирова выстрелил (неудачно) и в себя. И валялся в истерике рядом с ним, пока его не скрутили. Неужели кукловоды придумали такой странный (и опасный) сценарий? Почему?

И неужели осторожный и недоверчивый Сталин мог доверить кому-нибудь такое дело? Стать заложником исполнителей? А исполнители не понимали, что их не оставят в живых?

* * *

В ЛГ от 11.06.08 панегирик Личутину (автор Ю. Архипов). Главная идея: «Как бы нам всем уяснить, что наше будущее — в нашем прошлом». А как пример художественного таланта Личутина — такой образ: «Русь легла, раскорячась, на две стороны света, и в брюшине у нее запоходили дурные ветры». Ну чем не карикатура, сочиненная русофобом? Вдобавок глупость самого Архипова: «А Александр I, победитель гордеца Наполеона, смиренно растворившийся в народной молве под видом скитальца Федора Кузьмича?».

Опять двадцать пять…

Рекомендация Горбачева

Журнал «Юность». Год, кажется, 86-й…

Радостно возбужденный Натан (завотделом поэзии) прибегает ко мне и говорит: — Кирильчик, я исчезаю на три дня, срочное задание! Понимаешь, генерал Н. встретился с Горбачевым на даче, прочитал ему свою поэму о войне, Михаил Сергеевич порекомендовал опубликовать ее в «Юности». Понимаешь, что это для нас значит? Андрюша доверил мне за три дня привести ее в божеский вид и — прямо в номер. Все подборки снимаем с верстки…

Меня покоробил подобострастный восторг Натана да и вообще что-то в этом деле показалось странным. — Подожди, — говорю, — Горбачев звонил Дементьеву?

— Нет, его помощник. Я помчался в «Метрополь», где остановился генерал (он из Ставрополя), взял у него рукопись. Сырая, ну, даже очень сырая, но я справлюсь!

— Почему же она так понравилась Горбачеву? Он же грамотный!

— Ну, Кирильчик, не наше дело…

— А все-таки — какой помощник? Андрей его знает?

— Конечно. Что за вопрос!..

Назавтра я позвонил Злотникову. — Как дела? — Ой, голова трещит. В сущности, приходится переписывать… — Вот как? Зачем же это делать? А что скажет автор? — Он сказал, что полностью доверяет профессионалу… — А я что-то ему не доверяю. — Перестань. И без тебя тошно.

Я все-таки пошел к Дементьеву.

— Андрей, прошу тебя, позвони под любым предлогом этому помощнику… — Зачем? Это известное имя. Правда, он телефона не оставил… — Вот-вот, позвони в отдел пропаганды, ты там всех знаешь, спроси номер этого дяди! — Ты что? Сомневаешься? — Андрей, ну пожалуйста, позвони. Ты ничем не рискуешь!..

Андрей, поколебавшись, звонит знакомой секретарше в аппарат ЦК, спрашивает телефон имярек. И вдруг меняется в лице, благодарит, кладет трубку и обращается ко мне: — Странно! Она меня поправила — у помощника другое отчество. Но я ведь хорошо помню, как он себя назвал! Петрович, а не Сидорович! Я даже записал — вот листочек!

— Вижу… это плохо пахнет. Помощнику, конечно, звонить неудобно. Давай просто потянем время. А ты пока наведи справки об этом генерале… Пусть и Натан его пораспросит — дескать, мы хотим печатать поэму с его подробной биографией…

… И Андрей нажал на тормоза. Публикацию стали откладывать из номера в номер. Генерал со своей «поэмой», наконец, тихо отбыл из Москвы, «помощник», ясное дело, больше не звонил…

* * *

Камю в «Человеке бунтующем», а потом в статье «Бунт и полиция» мучительно определяет свое отношение к терроризму. Ему кажется, что он нашел нравственное ему ограничение:

«Пример Каляева и его товарищей привел меня к выводу, что убивать можно лишь при условии, что и сам умрешь, что никто не имеет права покушаться на жизнь какого-либо существа, не соглашаясь в то же время на собственную гибель…».

Прошло всего пятьдесят лет, и эта сугубо европейская формула выглядит жалким лепетом перед восточным фундаментализмом, перед чуть ли не ежедневными «подвигами» шахидов. Что сказал бы Камю, когда 19 самоубийц, не дрогнув, атаковали американские небоскребы и (ценой своей жизни!) погубили разом три тысячи ни в чем не повинных людей?

* * *

Я с удовольствием рассказывал анекдот:

Некто звонит знакомому:

— Привет. Как дела?

— Все в порядке. Отлично!

— Ой, простите, я ошибся номером…

И мне не приходило в голову, что это типично русский анекдот. Читаю в «Дружбе народов» (№1, 2008) беседу с Игорем Яковенко. Профессор говорит:

«Вам известна такая широко распространенная в нашей стране практика, как обмен негативными новостями? — «Как дела?» — «Ой, ужас! Ребенок болеет, муж совсем замучил, на работе неприятности…» — «А у меня еще хуже!..»

… Оптимист в России — существо как минимум странное».

В этом смысле «Наш современник» показательный журнал. Его поэзия гневно-жалобная, похоронная. Жалобы уходящей традиции. А публицистика манихейская. Непременный образ врага…

*

Народ всегда имеет власти, над которыми не имеет власти…

Поэт и легенда

Вот что пишет Юлий Эдлис о смерти Левитанского в своей книге «Четверо в дубленках и другие фигуранты»:

«На чеченской тоже пал поэт, единственный, сколько я знаю, с российской стороны: Юрий Левитанский.

… Его пригласили на собрание московской интелли­генции, от которой Ельцин хотел услышать слова поддержки… Он был уве­рен, что услышит эти привычные верноподданнические голоса: так бывало всегда, и до него, и при нем, он был уверен в своей интеллигенции. И — услышал, в унисон. Кроме одного голоса — Юрия Левитанского. Юрий Давыдович выходил на трибуну дважды, был он человек немолодой и очень больной, собственно, уже приговоренный, и знал это, — задыхаясь зажимая ладонью судорожно рвущееся из груди отработавшее свое, изношенное сердце, пытался втолковать, объяснить, внушить собравшимся в этом нарядном правительственном зале, что поддерживать, освящать своими известными всей стране именами эту войну — преступление. Не услышали, не поняли, нe вняли. Сойдя во второй раз с трибуны и выйдя из зала, он мгновенно умер — не выдержало сердце».


Так на действительность накладывается миф.

Я там был и могу свидетельствовать. В здании мэрии напротив Белого Дома собрал писателей не Ельцин (его там и близко не было!), а Сатаров и Филатов. Сидели за круговым столом, никакой трибуны. И умер Юра не сразу и не там… Привожу тогдашнюю запись в дневнике:

1996. 25 января

Скоропостижно (почти на глазах у меня) скончался Юрий Левитанский.

… В мэрии собирались писатели — на вечную тему «что делать»? Филатов, лицо раздавленное, я вручаю ему сигнал книжки про его отца, он растроганно меня целует. Сатаров, собранный, весь наизготовке, энергично и лукаво защищает президента.

Только-только прибывший из Лондона Разгон. Крутой, резкий Николай Шмелев (готов голосовать за Горбачева) и т.д. и т.д. Вначале Юра задал вопрос Сатарову, верней, попросил объяснения: что означает этот поворот президента, какую линию он выбрал. Мы не знаем, как к нему относиться, пока не поймем…

Сатаров вместо ответа перешел в наступление: дескать, когда после октябрьских дней 93-го года враги Ельцина кричали о тысяче погибших, кто из демократической интеллигенции разоблачал эту ложь? Никто. Что до Чечни, то это цивилизационная болезнь сепаратизма. Посмотрите на Англию с Северной Ирландией, на Испанию c басками, на Турцию с курдами… Вы шумите о бездарной операции в Первомайском, а наступающие потеряли всего 26 человек… И т.д. Когда же Нуйкин стал с геополитических высот оправдывать чеченскую войну (если мы уйдем, наше место тут же займет Турция, а за ней пойдет на нас весь исламский фундаментализм), Юра стал тянуть руку на реплику. Нуйкин продолжал набирать историческую высоту: дескать, все благородные движения и революции начинаются с романтиков, которые впоследствии вытесняются и гибнут. Так романтики французской революции уступили место буржуазии, романтики нашей революции передали власть номенклатуре, романтики нынешней демократии оттеснены государственниками…

Юра Левитанский как один из последних романтиков возмутился и обрушился на президента из-за Чечни, назвав убийц убийцами.

Вскорости разговор, в общем довольно бесцельный, был завершен, стали расходиться.

Вдруг вижу, стоит Юра, хватает воздух ртом, судорожно ищет в карманах лекарство. Сердце.

Кинулись к Юре, послали за сестрами в медпункт, ему сделали укол, усадили, открыли окна, вроде полегчало.

Я и Скачков ушли. Потом звоню Тане Кузовлевой, а она: плохо, он умер. «Скорая» приехала, но помочь не смогла, в дороге он скончался…

Не забыть мне его глаза, охваченные страхом. Он был в шоке, но не кричал, старался говорить ровно, руки же делали бессмысленные движения, как бы шаря поверх карманов, голова слегка дергалась. Сначала не хотел садиться и вообще двигаться с места, просил лекарства…

* * *

В журнале «Русский мир.ру» (№6, 2008) беседа с профессором Александром Ушаковым, защитником Шолохова. Повторяются три шаблонных тезиса: 1) Кто против Шолохова — тот русофоб. 2) Найдена рукопись «Тихого Дона», это конец споров. 3) Шолохов — гений, этим и объясняется его слишком ранняя зрелость.

Очевидна дешевизна «тезисов».

1) Загадка «Тихого Дона» существует объективно, как и загадка Шекспира. При чем тут политика?

2) Рукопись ничего не доказывает. Она не могла не быть. А вот анализа рукописи, как и истории создания романа, до сих пор нет. Сам Ушаков свидетельствует, что рукопись странновата:

«Шолохов привез на комиссию (возглавляемую Серафимовичем) то, чем мы сегодня располагаем. Он составил (?!) эту рукопись из частей и глав, которые у него были написаны (?!). Куски разные: есть написанные набело (что пишется набело?), есть и такие, которые содержат много правки (по какому тексту? — черновиков-то нет!), есть даже несколько глав, переписанных руками жены (!) и ее сестры (!)».

3) Гений? Во-первых, все, что написано Шолоховым до и после «Тихого Дона» никто не считает гениальным. Во-вторых, гений не все может. Никто не в состоянии написать то, чего не знает. А времени для изучения, скажем, войны в Силезии у Шолохова не было, он писал «свой» роман молниеносно! Уже в 1928 году журнал «Октябрь» располагал чуть ли не половиной «Тихого Дона»!

Ушаков ничтоже сумняшеся вещает: «Oткуда у молодого человека такой запас знаний?.. Мне кажется, гений уже с самого рождения (!) живет по своим законам. То, что принято называть социальным опытом, у гения есть изначально (!). Иначе ничего не объяснишь».

Именно! Не объяснишь. «Гений» Шолохова в этом смысле уникален. Все остальные молодые гении писали только о том, что знали. Например, Лермонтов. Его Печорин, Арбенин, Демон — варианты или ступени одного и того же хорошо известного ему характера. А когда Леонид Андреев (уже опытный писатель) написал о том, чего не знал (о русско-японской войне), получилось нечто фантасмагорическое («Красный смех») …

* * *

Недавно я мельком подумал: как это у Блока девушка, «раздавленная колесами», лежит «красивая и молодая»? И вот наткнулся на это же замечание у Бродского в его беседе с Волковым. И на то, что Блок ему чужд. А я Блока люблю. Бродский подтолкнул меня к тому, что в своей придирке я не прав. Поэтическое произведение — живое, единое целое. Разбирать по косточкам — занятие, может быть, остроумное, но губительное. Сальеризм («музыку я разъял, как труп»).

Отсюда — к мыслям о Бродском. Восхищаюсь им как крупнейшим русским поэтом последней трети двадцатого века. Виртуоз, умница. Но сердечности-то к человеку не чувствую. Да и сам он не напрашивается на любовь («Я не люблю людей»)…

Мне ближе «родственники» Пушкина — Блок, Есенин, даже — Маяковский (в лирике). И пушкинское у Пастернака, Мандельштама, Цветаевой, Ахматовой, Заболоцкого. (Для меня Федор Сологуб, например, явно антипушкинский тип). Бродский словно за собой захлопнул дверь. Целую эпоху завершил, исчерпал.

* * *

Вышел томик избранных стихов Эренбурга. Читал наугад, искал то стихотворение 21-го года, из которого запомнились навсегда строки:

Быть может, на балах Парижа,
Где томно веют веера,
Все чаще плечи модниц лижут
Урала жадные ветра…

— но не обнаружил. Много энергетически слабого, редкие крупицы поэзии, — все-таки это ярко одаренный писатель, сочинявший и стихи.

Сегодня попалась статья Сарнова об Эренбурге — «Павел Савлович».

Не скажу, сколько раз я видел Эренбурга, запомнились две встречи: его выступление в Литинституте, довольно смелое в суждениях об искусстве (статуэтка слона с поднятыми бивнями), и потом — как он говорил с Хрущевым (кажется, трогал пуговицу на его пиджаке) на приеме в Кремле после писательского съезда (где я был как делегат от молдавского СП).

Попутно подумал, что я, научившийся писать для прессы вполне советские статьи и рецензии, все-таки ни разу не включался в какую-либо травлю, не цитировал классиков марксизма-ленинизма и генсеков. В свое время Суровцев, хваля мою полемическую статью против Глушковой, указал на недостаток: дескать, надо было сослаться на Маркса и Ленина. — Зачем? я и сам могу обосновать свою точку зрения. — Это нужно для них! — сказал Юрий Иванович и ткнул пальцем в потолок. — Но я ведь пишу не для них, а для читателей! — изумился я. И действительно, я никогда не думал «о них».

Но вижу — я был куда менее информирован, чем Сарнов (он после Литинститута удостоился доступа в спецхран)…

Помню, я читал «Похождения Хулио Хуренито» в Аккермане (мне «по секрету» дала старую потрепанную книжку Алтаева, работавшая главным редактором городской газеты «Знамя Советов»), а в Литинституте я взял из библиотеки «Жизнь и смерть Николая Курбова». Вообще-то я лихо пользовался библиотекой, однажды взял Библию и пришел с нею в аудиторию, уселся на заднюю парту. Преподавательница (не помню кто) покосилась на меня, спросила: — Что за «библию» вы читаете на лекции? — Это она и есть, с иллюстрациями Дорэ, — ответил я. Она, растеряно пожав плечами, решила промолчать…

Брюсов

В бессарабском детстве (при румынах) были Пушкин, Лермонтов и… Чуковский. Потом — во время войны — Эминеску. Вообще в ту пору было не до стихов. И вдруг — Брюсов, и то — случайно. Недалеко от школы был агитпункт, где вывешивалась большая карта военных действий, — ежедневно флажки на булавках передвигали красные ленточки фронтов. Я, как завороженный, глядел на них, а дома рисовал свои карты… При агитпункте была библиотека, куда я тоже заглядывал. Однажды на полке увидел белый томик, на корешке которого значилось коротко «Брюсов». Чем-то привлекло меня это имя, я попросил книжку и со смущением обнаружил, что это — стихи. В ту пору я интересовался прозой. Неловко было возвращать, я унес Брюсова домой и… зачитался. Этот поэт, как и я, любил историю, географию, космологию, был умен, трезв, мужествен. К тому же разнообразно и ловко строил стихи — а я, уже увлекшись моей одноклассницей Диной, как раз сочинил стишок, где фигурировал старомодный альбомный Купидон… Короче, Брюсов мне импонировал, стал моим героем. Я обчитывал его стихами друзей и подруг, знал многое наизусть. Так продолжалось долго, лет до девятнадцати, несмотря на то, что к тому времени я ужe хорошо знал русскую поэзию и отвел Брюсову более скромное место: он оставался моей первой поэтической любовью. Потому, впервые попав в Москву, я первым делом посетил могилу Брюсова, постоял возле его дома, лишь потом отправился на Ваганьково к Есенину и в музей Маяковского (еще в квартире Бриков)… В Литературном институте я с недоумением обнаружил снисходительно-пренебрежительное отношение к моему бывшему кумиру, — от Солоухина, кажется, услышал: «преодоленная бездарность».

Что в итоге, теперь? Если в двух словах, то я по-прежнему считаю его талантливым поэтом, литератором неуемной энергии, автором ряда отличных произведений (особенно в молодости). Но он, к сожалению, слишком большое значение придавал ремесленничеству, что сильно (и поделом!) повредило его репутации. А разве Маяковский не поддался тому же соблазну («Как делать стихи»)? Правда, у Маяковского был куда более мощный дар, «затмевающий» его утилитарные установки.

Это я вспомнил сегодня, наткнувшись на стихи Брюсова «Крестная смерть» в антологии «День православной поэзии». Характерные его изъяны. Стихи написаны холодно, бесцельно, даже пародийно:

Распятый в небо взгляд направил (стиль!)
И, словно вдруг (словно? вдруг?) лишенный сил, 
«Отец! Почто меня оставил!»
Ужасным гласом возопил

(«возопил» бы, скорее, «словно вдруг» набравшись сил! И почему «ужасным» гласом?)

Возмутительная приблизительность и безвкусица.

* * *

Наконец, приобрел сборник стихотворений нашего почти Вийона — Сергея Чудакова «Колер локаль». Я уже упоминал, что в свое время он опубликовал рецензию в «Литературе и жизни», где писал и о моих «Пяти точках на карте», писал взыскательно и умно. Теперь в послесловии к упомянутому сборнику Анатолий Брусиловский упоминает, что «были такие две официальные литературные дамы-критикессы — Вера Шитова и Инна Соловьева, сделавшие литературные имена на бедном Сереже» (то есть все или многое он писал за них). И я вспомнил, что Инной Соловьевой для «Нового мира» была написана внутренняя рецензия на мои «Лиманские истории» — в сущности, не рекомендующая роман к печати в журнале (рукопись побывала в «Знамени», «Новом мире», может, еще где-то и, наконец, бросила якорь в «Юности»). Нашел теперь, перечитал рецензию, к которой, возможно, приложил руку Сергей Чудаков. Весьма внимательно прочитано, много дельного высказано, даже похвального. Вывод — роман все-таки не обладает убедительной художественной цельностью.

Да. Во-первых, я свое несоответствие соцреализму старательно запутывал (недаром была заказана политическая рецензия из МИДа, прочитав которую, В. Кожевников сказал: «Роман почти советский, печатать не будем»), во-вторых, та рукопись не была окончательной, я еще поработал. А суть потом Бунимович выразил, кратко озаглавил свой отклик в «Русской мысли» — «Не ко двору…».

Увы, книжка Сергея Чудакова не составлена, а собрана. Поскребли по сусекам… Она не оправдала ожиданий, оказалась слабей отдельных его стихотворений. Не его вина, так судьба сложилась…

Подводное течение «советской» поэзии: Глазков, Чудаков, Губанов, Блаженный, Шатров…

* * *

Демьян Бедный, когда проштрафился, рассказывал Ставскому, жалея о своей «начитанности»:

«… однажды Сталин сказал мне, ткнувши пальцем в библиотеку: «Это твой классовый враг». Я тогда посмеялся, а смотри, как получается правильно. Я эту библиотеку уничтожу, если уцелею. Ее сжечь надо».

Боря Гайкович, мой литинститутский друг, одно время работал в библиотеке, — она регулярно подвергалась «чистке» — заведующая получала списки книг, подлежащих изъятию и списанию. В отличие от гитлеровской Германии книги не сжигали, а подвергали мелкой резке и уничтожению. Боря умудрялся часть «приговоренных» уносить домой, мне тоже кое-что перепало. Потом и Нина в пору своего краткого библиотечного периода тоже спасла немало книг — в основном те, которые считались ветхими…

* * *

Лиля Брик подтверждает, что Маяковский не был «читателем»:

«Трудно сказать, какой прозой увлекался Маяковский. Он любил Достоевского. Часами мог слушать Чехова, Гоголя».

Не читать — слушать! Правда, вспоминает, что перед гибелью читал Чернышевского «Что делать»…

3 сентября 1930 года Лиля Брик записывает: «Прочла сегодня «Отцы и дети». Базаров так похож на Володю, что читать страшно».

По-своему это испытал и я. Мой соученик (1944 г.) Даниил Хрусталев в свои 16 лет был живой Базаров. Оба открыли мне Маяковского — тип человека, характер, отношение к окружающему…

Примечательно, что Лиля Брик говорит не о спасении поэта, а об отсрочке его гибели:

«Когда Володя застрелился, меня не было в Москве. Если б в это время я была дома, может быть, и в этот раз смерть отодвинулась бы». «… написал это письмо 12-ого, а застрелился 14-ого. Если б обстоятельства сложились порадостней, самоубийство могло бы отодвинуться!».

* * *

Что с Олегом Попцовым? Популистская статья в «ЛГ» от 28.01.2009. «Дефолт справедливости». Решительно безадресная. Доказывает вообще (всем и никому), что нужна социальная справедливость. Вода мокрая. Но попутно говорит и глупости.

Дескать, советский строй продержался 70 лет, а «ниспровергатели рухнули и превратились в пыль через 12 лет». Кто?! Сахаров, Солженицын? Или Горбачев с Яковлевым? Кто победил рухнувших и превратившихся в пыль? (так и вспоминается «лагерная пыль»!). Попцов утверждает, что большевики «привели к власти угнетенное большинство». Не привели. Сами захватили власть (меньшинство!). Дальше — больше: «вопреки немыслимым усилиям по развенчанию, поруганию личности Сталина интерес к ней растет». Опять не то. Напротив, теперь все больше в СМИ стараются реабилитировать Сталина, все больше книг об этом же! Так что не «вопреки»! Шаткость аргументов приводит к усилению эпитетов: любимейшее слово Попцова «абсолютное» — «абсолютная востребованность», «в масштабе абсолютного большинства», «абсолютное большинство народа»…

Обидно. Я его ценил, он был другом Рудика Ольшевского — моего друга, поэта…

* * *

Спекулятивный телеканал ТВ3 (мистический). Работает на оболванивание. Сегодня большая передача о Вольфе Мессинге. Настойчиво называют его «пророком». В свое время я с Ниной был на выступлении Мессинга, он безусловно мог угадывать, где спрятана та или иная вещь (держа за руку «медиума»).

Но что вообще можно предсказывать? Разве наше будущее детерминировано? Разве жизнь — уже отснятая кинолента? Чушь. Даже Бог не «детерминист» — Он наделил человека свободой воли… А «свобода» стихийных вариантов и пересечений вообще непостижима!

В физике или химии одни и те же причины порождают одни и те же следствия. А в жизни одна единственная причина порождает принципиально непознаваемый веер бесчисленных последствий.

23 августа 1939 года мне было девять лет, я жил в Кагуле, учился в румынской школе — конечно, не помню, что делал в те каникулы, но зато знаю, что в тот незабываемый день был подписан пакт Молотова-Риббентропа, предопределивший судьбу Бессарабии. «В результате» чего я стал русским писателем. Никакой прямой причинно-следственной связи, и все-таки… Политики запустили вариант моей жизни, в котором мне пришлось реализоваться.

Вот что произошло в судьбоносный для меня день, мной никак не запомненный.

Что можно было предсказать? Пакт, но только немногими информированными и проницательными людьми, и то — незадолго до него. А моя судьба? Она была предопределена только в очень общих чертах: у меня безусловно были определенные способности и черты характера. Цыганка, скажем, могла интуитивно угадать возможность чего-то…

Так что же такое судьба?

Разговор поэтов с мертвыми вождями

Такое совпадение: в 1929 году Маяковскому и Багрицкому захотелось побеседовать с покойными вождями. Первому — с Лениным, второму — с Дзержинским. Разговора не получилось: Маяковский доложил обстановку портрету Ленина, а тот в ответ промолчал. Багрицкий же, напротив, выслушал фантомного Дзержинского, но в диалог не вступил.

Год был непростой. Конец нэпа, начало раскулачивания, высылка Троцкого, окончательное утверждение самовластия Сталина. Маяковский, однако, обращается не к новому вождю, а к прежнему. Он говорит ему, что делается «работа адовая», что рядом

… много,
много разной дряни и ерунды.
Устаешь отбиваться и отгрызаться.
Многие без вас отбились от рук.
Очень много разных мерзавцев
ходят по нашей земле и вокруг.

(Четырежды повторяет «много, многие», дважды «отбиваться, отбились»!)

Перечисляя мерзавцев, Маяковский не говорит о вредителях, врагах народа, троцкистах. Ограничивается упоминанием кулаков, а затем быстро переходит в мерзавцам помельче — волокитчикам, подхалимам, сектантам (?!) и пьяницам (?!). Но мерзавцы «ходят, гордо выпятив груди, в ручках сплошь и в значках нагрудных…».

Тут читатель догадывается, что Маяковский нападает не на сектантов и пьяниц, и даже не на кулаков, а на новую советскую бюрократию, на перерожденцев. Вот в чем замысел и пафос стихотворения! Об этом он сообщает покойному вождю, гневно жалуется, но обещает:

Мы их всех, конешно, скрутим,
но всех скрутить ужасно трудно.

Маяковский перед настенной фотографией Ленина, — как перед иконой, клянется его именем, уверяя самого себя, что революция не переродилась. Хотя после поэмы «Хорошо» пишет (судя по автобиографии «Я сам») поэму «Плохо»…

Ленин, выслушав рапорт бодрящегося, но встревоженного поэта, безмолвствует…

Зато другого встревоженного поэта вразумляет Дзержинский. Багрицкого теперь ругают за стихотворение «ТВС», приписывая автору слова шефа чекистов. Странный сдвиг. Поэт старательно подчеркивает, что он болен, в полубреду — более того, нагнетает впечатление, что и все окружающее пронизано чем-то болезненным:

… мир колюч и наг:
Камни — углы, и дома — углы;
Трава до оскомины зелена;
Дороги до скрежета белы.
… Земля надрывается от жары.
Термометр взорван. И на меня,
Грохоча, осыпаются миры
Каплями ртутного огня,
Обжигают темя, текут ко рту.
И вся дорога бежит, как ртуть.

И тут появляется Дзержинский:

Остроугольное лицо,
Остроугольная борода.
(Прямо с простенка не он ли, не он
Выплыл из воспаленных знамен?
(заметьте — «из воспаленных знамен»!)
:Выпятив бороду, щурясь слегка
Едким глазом из-под козырька.)
Я говорю ему: «Вы ко мне,
Феликс Эдмундович? Я нездоров».

И вся речь главного чекиста, оправдывающего революционный террор, звучит на бредово-болезненном фоне. Сознательно ли, интуитивно поэт выбрал сей антураж, но он явно отдает чем-то адским, кровавым наваждением. Если Маяковский стоял под портретом Ленина, как перед богом, то Багрицкий невольно накликал присутствие дьявола. Дзержинский ему говорит:

— Под окошком двор
В колючих кошках, в мертвой траве,
Не разберешься, который век.
А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
… Оглянешься — а вокруг враги;
Руки протянешь — и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги», — солги.
Но если он скажет: «Убей», — убей.
И стол мой раскидывался, как страна,
В крови, в чернилах квадрат сукна,
Враги приходили — на тот же стул
Садились и рушились в пустоту.
Их нежные кости сосала грязь.
Над ними захлопывались рвы.
И подпись на приговоре вилась
Струей из простреленной головы.

Маяковский заговаривал свою боль и сомнения славословием, Багрицкий же, заканчивая стихотворение «оздоровительными» строками, старательно обложил ватой свою трагическую интуицию.

Однако оба эти произведения, помеченные одним и тем же годом и поставленные рядом, свидетельствуют о том, что у крупных советских поэтов талант, как и положено, был сильней установок рассудка.

Диалог с вождями у них не получился… И это не случайно.

Впереди были страшные годы, самоубийство Маяковского, смерть Багрицкого, расстрел соратников Ленина, массовый террор…


В приложении «НГ–ExLibris» к «Независимой газете» от 14 мая 2009 года опубликована статья Эмиля Сокольского «Между горечью и красотой. Кириллу Ковальджи слава не опасна» — о поэтическом творчестве нашего автора, замечательного русского литератора. Статья написана не просто литературоведом, но, в первую очередь, неравнодушным, внимательным читателем, и в этом ее большая ценность. В ней мало общих мест и дежурного славословия в адрес именитого поэта. Зато есть эмоциональное сопереживание «на одной волне», искреннее восхищение, которое, я уверена, разделят все поклонники творчества Кирилла Ковальджи.

Мария Ольшанская