Кирилл Ковальджи, 17 лет

Кирилл Ковальджи

Цыганская свадьба

Предисловие

Рассказ Кирилла Ковальджи «Цыганская свадьба» опубликован в романе «Свеча на сквозняке» (часть вторая, «Истории от Аристида») — издательство «Московский рабочий», 1996 год. Упоминаемый в нем бессарабский городок Лиманск — это Белгород-Днестровский (Аккерман). Древние римляне называли его Тирас, а румыны — Четатя-Албэ. С согласия автора я дополнила рассказ его юношескими стихами, которые были подготовлены в связи с шестидесятилетием со времени написания и напечатаны в литературном журнале «Наша улица», №90, май 2007 года.

О Кирилле Ковальджи и его творчестве вы можете прочитать в моем эссе «Русский поэт и прозаик Кирилл Ковальджи (взгляд читателя)». Там я не раз упоминала «Свечу на сквозняке» (первоначальное название — «Лиманские истории») и особо понравившиеся мне самой рассказы, не зная тогда, что существуют и стихотворения того времени, которые эмоционально очень хорошо дополняют рассказы.

Из предисловия К. Ковальджи к публикации в «Нашей улице»:

«Мне повезло. Не каждому пишущему дано дожить до шестидесятилетнего «юбилея» своей первой публикации. Как не оглянуться, как не вспомнить?..
Уровень был, конечно, любительский, но в контексте обстоятельств и «в свете дальнейшего» стихи, по-моему, представляют некоторый интерес — если не обязательно художественный, то определенно биографический, личный.
Представьте себе послевоенный бессарабский городок, еще не отстроенный, но полный радужных надежд. Ко мне последнее относилось в особенности. В России я не бывал, если не считать осаду Одессы, куда я попал с мамой в 41 году. После школы я собрался в Литературный институт. Отец отговаривал: «Стихи — не профессия. Они твоя любовь. А зарабатывать на жизнь надо, опираясь на твердую специальность. Поверь мне».
После мучительных раздумий, я согласился с отцом. И хорошо, что согласился — я семнадцатилетним не попал бы в Литинститут! Вместе с двумя друзьями-выпускниками «за компанию» поступил в Одесский институт инженеров морского флота на судомеханический факультет. Началась новая студенческая жизнь, но тут же оборвалась…
В ноябре отца арестовали. Об этом я писал в книге «Обратный отсчёт». Мама осталась одна, без средств. Пришлось вернуться домой в Белгород-Днестровский (Аккерман). Меня приняли переводом в местный Учительский институт на физмат, одновременно пришлось работать репетитором, лаборантом кабинета физики и химии в бывшей своей школе, зарабатывал и как фотограф…
Итак, страницы 1947 года. Тексты разные: диссонансы вызваны не только поэтическим «переходным возрастом», но и крутыми перепадами событий.
В личном плане — полный сумбур. Лопнула надежда летом съездить в Ташкент — к первой моей любви. Увлечение другими девочками — половинчатые, раздражающие самолюбие, потому неловкие, досадные. Единственная отрада — стихи…
И всё-таки исполнилось: через два года я добился своего, поступил в Литературный институт им. Максима Горького и уехал в Москву»

Мария О.

Цыганская свадьба

Ах да, монеты… Город научил меня собирать их, он же и отвлек. Город был свидетелем того, как мечта исполнилась, и монеты объединились. Но этот долгожданный миг сам собой отошел на десятый план, заслоненный войной и победой, трехлетней разлукой и встречей с отцом, первой послевоенной весной и новым возрастом…

Руины и крепость позволяют целоваться средь бела дня. Даже во время большой перемены. Напротив школы обгоревший остов трехэтажной почты. Оттуда слышен звонок, и всегда можно вовремя поспеть на алгебру или физику.

Первая любовь — это не только поцелуи. Это все на свете. Я ей рассказываю всю свою жизнь, она — свою. Но мои шестнадцать лет куда длиннее ее шестнадцати. Вика рассказывает про Комсомольск-на-Амуре, где она училась в школе все годы, пока ее отца не перевели сюда, в Лиманск. Ей все здесь в диковинку, и она буквально с открытым ртом слушает меня, живого выходца из досоветского времени. Я кажусь ей мудрым, бывалым и одновременно — отсталым. Она удивленно обнаруживает, что я не слышал о Есенине и не читал Маяковского. Вика открывает мне их, бесконечно радуясь, что может этим богатством расплатиться за свою неказистую биографию. Маяковский меня потряс, он стал моим героем, непримиримым, хлестким вестником новой жизни, полной ломки, веселого вызова и невиданной прежде любви. А Есенин показался несерьезным и слабым. Я перехватил инициативу и стал попрекать Вику тем, что нельзя одинаково любить противоположных поэтов.

Я не знаю, был ли птичий щебет,
Плыл ли месяц в высоте ночной —
Я не слышал птиц, не видел неба,
Потому что ты была со мной.
Мир и звезды проносились мимо;
Любовался я одной тобой,
Удивительной, неповторимой,
И, наверно, ночь была такой.
(2 июня 1947 г.)

Наша любовь началась зимой, в тот хмурый день, когда мы с Викой встретились на базаре, куда нас послали родители купить хлеба. Спекулянтки держали на ладонях бесценные черные ломтики — в городе хлеб еще был. Страшный голод сорок шестого косил и опустошал окрестные села, но мы об этом знали только по слухам.

Крестьянский паренек странными глазами, не отрываясь, смотрел на кусок хлеба в руках дородной тетки. Вдруг он рывком выхватил хлеб и побежал. Раздался истошный крик: «Держи вора!» Кто-то подставил парню подножку, он упал лицом вниз, и бабы кинулись молотить его. Я и Вика, не сговариваясь, бросились им наперерез… Свисток милиционера раздался вовремя — нам бы не поздоровилось. Вика вся пылала, растрепанная, с расцарапанной щекой — гневная, необыкновенно красивая…

А избитый парень продолжал лежать лицом вниз, и было видно, как он торопливо и судорожно дожевывает хлеб.

…Я и Вика с базара завернули в развалины и уже смеялись, находя друг у друга новые синяки. Мы заново познакомились, хотя несколько месяцев учились в одном классе. Вика платком вытирала мне лицо и шею и все смеялась. Она была в ватнике и валенках. А я — в пальтишке, из которого вырос. Брюки были заправлены в сапоги. Голодная зима и руины — вот декорация первой разделенной любви.

У нас все общее, хотя родители кормят и одевают нас порознь. И спим врозь. Но общность быта — кому она нужна? Когда двое глядят друг другу в глаза, то к миру обращены две спины — первая любовь свободна от повседневности. Тем и хороша, но тем и коротка.

— После экзаменов мы уезжаем. Навсегда, — сказала она. Но я не почувствовал горя. Во-первых, потому что через год оба кончим школу, и кто нам помешает встретиться? Во-вторых, не сознаваясь, все-таки догадывался, что хорошо, когда хорошее прерывается на самом интересном месте. Мне хотелось потосковать, вкусить одиночества, испытать ту самую разлуку, о которой столько поется.

Я показал ей свою коллекцию. Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу. Я брал монеты правой рукой, и она правой, а левые были не заняты и вполне самостоятельны, они вели свой разговор, то сжимаясь, то замирая, то ссорясь.

— Ой, какой же ты молодец! — повторяла она, слушая мои исторические комментарии.

Но я уже знал, что моя любовь мне дороже этих отвлеченных металлических судеб. Я сказал:

— Я продам их. На вырученные деньги будущим летом приеду к тебе. Будешь ждать?

— Буду. Обязательно приезжай. Но не смей продавать монеты, слышишь? Я тебя очень прошу. Я буду в каждом письме тебе напоминать.

И правда — каждое ее письмо, о чем бы оно ни было, заканчивалось заклинанием: «Не продавай монеты».

И я слушался. Я по-своему зарабатывал на встречу. Я копил на завтраках. Мама каждое утро давала мне два рубля на молоко и бутерброд с джемом, которые продавались в школьном буфете. Каждый день, кроме воскресенья, приносил мне два рубля. Я закладывал их в страницы латинского словаря. Так прошли осень, зима и настала весна.

Письма шли и твердили: «Не продавай монеты». Оставалось два месяца до путешествия в сторону любви, когда я вернулся из школы и увидел на столе четыре сорочки, две майки, галстук и трусы!

— Это тебе, — сказала мама.

Я был приятно поражен — у нас с деньгами было туго, и мне редко что-либо преподносили. Но мама почему-то смущенно улыбалась.

— Я нашла деньги в словаре. Мы посоветовались с папой и решили…

Я пулей вылетел из дому. Стыд и досада душили меня. Долго бродил по крепости, лежал плашмя на скале, как несчастный капитан после кораблекрушения, сполна вкусил отверженности и одиночества. Но не было в этом ни капли романтики. Я был унижен и зол.

Я обдумывал бегство из дома, из опостылевшего Лиманска и вообще… Продам все монеты чохом и убегу…

Убежал бы? Судьба оставила этот вопрос открытым. Потому что отец слег и вскоре оказался при смерти. Четыре раза за последнюю ночь я бегал за «Скорой помощью». Перед рассветом усталый врач пробормотал на кухне, неловко закрывая свой чемоданчик:

— Только если пенициллин… — и развел руками.

Пенициллин! Это невозможно. Это все равно что сказать: «Только если чудо…»

Пенициллин — чудо. Но его нет.

Может быть, в Одессе… В Одессе есть все. Я сейчас же поеду, я разобьюсь в лепешку, достану…

— Пенициллин нужен сегодня. Если сегодня… — Он закрыл, наконец, чемоданчик и не смотрит в глаза.

Мама теряется, мама хочет поймать руку доктора, но ловит чемоданчик. Доктор болезненно морщится и дергает его к себе. Чемоданчик с треском раскрывается, и все его содержимое летит на пол.

Я не могу видеть эту сцену и иду к отцу. Он стонет и перекатывает потную голову на подушке. Он что-то видит. Шепчет, заглатывая слова, — ничего не разберешь. И вдруг будто зовет или молит о прощении. Он выдыхает ясно:

— Вера!

Это имя? Или слово?

Возвращается мама и, плача, обнимает меня. Вся надежда только на меня — я уже не ребенок. И, как только она отдает судьбу отца в мои руки, слышу хвастливые слова Виктора: «Моего батьку лечат пенициллином».

Я хорошо знал Виктора, сына начальника почты. Высокий парень с толстыми губами, баскетболист и пловец. Витька.

Через несколько минут я бужу его и вызываю во двор:

— Витька, достань пенициллин. Отдам что хочешь.

— Это не хвунт изюму… — и вид у него такой, будто знает что-то мне неизвестное и недоступное.

Витька, между прочим, собирал ордена, медали и значки. Его отец привез с фронта килограмма два фашистских регалий, и Витька иногда увешивался ими, как фельдмаршал.

— Витька, забери мои монеты. Десять античных, сорок серебряных, всего четыреста пятьдесят. Ты их на ордена сменяешь…

— Тихо! Пойдем поглядим.

Витька придирчиво, по-хозяйски, перебрал мою коллекцию. Пробовал на вес и на звон.

— Так я беру? — спросил он.

— Конечно, — сказал я. — Когда?..

— Через час. Это не хвунт изюму, — и унес тяжелую коробку.

Я смотрел ему вслед со страхом и надеждой.

Витька оказался честным парнем. Он свистнул из отцовского запаса десять неказистых скляночек с белым порошком на дне и принес, небрежно завернув их в старую газету… Чудо было в моих руках.

К середине лета отец медленно выздоравливал, а ее письма шли: «Когда же приедешь?» И: «Не продавай монеты».

Я просил подождать. Я приеду попозже.

Оказалось поздно: пришло первое короткое письмо, где несколько туманных строчек о том о сем, а про монеты ни слова. Потом долго не было писем…

Видно, что-то случилось.

Г.Ш.
Уехала в южные дали
В тот полдень палящий июля,
Лелея надежду на встречу,
Один я остался. И вот
Осенние дни отрыдали,
Зима и весна промелькнули,
От первого мига разлуки
Уже отделяет нас год.

Сегодня достал твои письма,
Лежат они маленькой горкой,
Улыбку твою молодую
В крылатых страницах храня.
В них веры полно, оптимизма;
И стало мне больно и горько,
Что встретиться нам невозможно,
А ты… ожидаешь меня.

В краю раскаленном и знойном,
Где мне побывать не случилось,
Где знаю, как небо синеет,
Из строчек письма твоего.
По-прежнему нежно, спокойно
Глядишь с фотографии милой.
Ты все еще ждешь и не знаешь,
Не знаешь пока ничего!

Мы все-таки были счастливыми.
Что весело было — запомним,
А грусть и печаль позабудем,
Как слезы сквозь смех невзначай.
Мечты были слишком красивыми,
Мой друг, мой хороший, мой скромный,
Мы были совсем еще дети.
Прости и, быть может, прощай!..
(8 июля 1947 г.)

Недоумение первой любви велико. Невероятно, чтоб она могла забыть. Чему же тогда верить? Силен соблазн поддаться негодованию, которое, несмотря на всю свою едкую горечь, возвышает пострадавшего в собственных глазах. «Такой души ты знала ль цену? Ты знала — я тебя не знал…» Поэту, кстати, тоже было семнадцать, когда он написал эти строки. Но за последние годы я не раз был свидетелем резких сдвигов в людских убеждениях. Видел, что чем глупей человек, тем легче он возмущается и негодует… И я решил: прежде чем винить другого, разберись в самом себе. Я начал разбираться и растерялся. Пришлось вспомнить, что мне нравится Дина Орлова. Я, правда, скрываю от себя и от нее, но неуклонно и настойчиво стараюсь ей понравиться, хочу заставить ее думать обо мне. Для чего? Я пытаюсь оправдаться тем, что второе чувство развивается параллельно первому, совершенно ему не мешая… Но чем это отличается от самообмана или просто обмана?


От всего, что ни есть —
            оскомина.
Долго ли мне еще
            груз неудач нести?
Тоской надвое сломанный,
Бреду воплощением мрачности.
Видно у бога
            не так уж много смекалки:
Звезды развешены, что ль, для прикрас?
Нет ни спичек. Ни зажигалки —
От звезд не прикуришь…
            как раз!
Врываюсь домой,
            натыкаюсь на стулья.
Ищу выключатель —
            да будет свет!
И вмиг темноту, словно ветром, сдуло —
И прочно на месте каждый предмет.

Давлю, разъяряясь, меланхолии змеи.
Рывком выпрямляюсь
            и в сторону груз!
Назло всем чертям
            веселею —
            я тоже умею
Включить в себе радость
            и выключить грусть!
(20 июня 1947 г.)

И вот я спрашиваю отца:

— Ты любил маму, когда женился?

Я впервые после его болезни теплым, тихим вечером вышел с отцом на прогулку. Мы ходим по улицам наугад, мы одного роста, а когда глаза на том же уровне, можно задать прямой вопрос. Правда, я не говорю, что уже у мамы выпытывал. И она ответила, не задумываясь:

— Глупости спрашиваешь. Конечно, люблю.

— С самого начала?

В маминых глазах мелькнуло воспоминание, она тихонько засмеялась.

— А он мне ни капельки не нравился, когда мы познакомились. Стеснялся и важничал. И худой был, как щепка. Я его за глаза называла «кавалер без живота». Как он вился вокруг меня! Не то что теперь. Подарил мне патефон с пластинками. Помню, здесь, в гостиной, завел танго и пригласил меня танцевать. Мы танцевали вокруг стола и так ловко, что ни стульев, ни дивана не задели. Мне понравилось, как он танцует. Не стеснялся, не важничал — просто и хорошо.

— А когда ты его полюбила?

— Как когда? — мама не поняла. — Как ты можешь сомневаться? Разве не помнишь, как я плакала в войну, как его ждала?

— Мама, я говорю — ты, наверно, не была влюблена, когда выходила замуж.

— Влюблена? Может, и не была. Хотя, когда он уехал на три дня, я все заводила патефон с той пластинкой — надо мной даже смеялись.

— Когда же ты его полюбила?

— Ну что ты пристал? Этого я не помню. Вот люблю его всю жизнь — и все.

— Как ты можешь не помнить, мама? Это… это когда жить нельзя без кого-то, когда… Это даже не объясняется, это что-то такое особенное, когда все можно забыть, кроме именно этого!

Мама встревожено глянула на меня, как на внезапно захворавшего.

— Ты… ты будь с мамой откровенным, Стасик. Кто она такая? Ради Бога, не вздумай жениться так рано…

Но я имел в виду любовь, а не — «жениться» …

Потому теперь спрашиваю отца.

— Как это было? Ну, я немножко гулял в молодости. Ни денег, ни вещей не держал. Жил вольной птицей, как цыган. Лет с семнадцати стал самостоятельным, работал по нотариальной части в буджакских селах. Чуть что не по мне — я бросал и переезжал в другое место. Меня ценили. Как говорится, отрывали с руками. Потому что я знал языки. В Буджакской степи что ни село — другой язык: украинский, русский, молдавский, болгарский, гагаузский, немецкий, цыганский. И даже французский. Я с детства наловчился, с кем дружил, от того и речь перенимал.

— Так я про маму спрашивал…

— Я и говорю. Гляжу, мне уже под тридцать. Друзья подбивают меня жениться, да и я чувствую, что пора. Сказано — сделано. Заехал я по делам в Лиманск, мне говорят, то Лиза хорошая девушка, честная, скромная, кончила гимназию, умеет готовить и шить, за ней будет часть дома. Я пошел знакомиться, и она мне понравилась. А ты меня знаешь — я решаю сразу и окончательно. И, видит Бог, не ошибаюсь. Когда мудришь, получается как у той сороконожки, которая не могла решить, с какой ноги начать.

— Выходит, папа, ты женился по расчету? Может быть, и часть дома сыграла свою роль?

— Причем тут дом? Я не стал в нем жить. Мое правило — подальше от родственников. Семью надо строить самостоятельно. Я увез Лизу и хорошо сделал.

— Видишь ли, папа, я все-таки этого не понимаю. Я впервые подумал, что вы просто свыклись друг с другом. Что, несмотря на все хорошее, главного у вас не было и нет. Разве можно так: завели патефон, потанцевали…

— А почему нельзя, Стасик? Плохо ли мы живем? Что ж, я жил, как цыган и женился по-цыгански. Слыхал ли ты про цыганскую свадьбу? Совсем не глупый народ, если хочешь знать. Мне еще дед рассказывал, как цыгане крестились. Власти понимали, что принудительные меры выйдут боком, поэтому ради поощрения положили им обязательный подарок от крестных. И цыгане охотно откликнулись, даже слишком охотно. Как перекочуют на новое место, так опять принимают крещение и крестных выбирают побогаче. Недурно. Известно, они ловкачи, чужого не прочь облапошить, своего — никогда. Это закон. Но если чужой — музыкант, да притом еще хороший, ты бы видел, как цыгане его почитают, как подходят потрогать артиста, кланяются, просят руку ему поцеловать. Музыке, пожалуй, верят больше всего. Так вот, встречаются два табора, собираются в лесу, подальше от посторонних глаз. После третьей чарки скрипачи начинают играть плясовую. Выходит молодой цыган на середину поляны и пляшет, как душа ему велит. К нему выходит девушка из круга. Если у них не очень получается — это обычный танец. На смену первой цыганке выходит другая, третья. И вдруг происходит что-то особенное. Двое танцуют как один человек. Скрипки приходят в неистовство и играют, как сумасшедшие. Стар и млад вскрикивают, хлопают в ладоши, доводят танец до невозможности, до бешеной быстроты, до полного восторга. Вот тогда начинается свадьба. Те двое, которых выбрала музыка, — муж и жена.

— А по-моему, это сказка. Я думаю, что цыгане, если они действительно вольные, ни за что не откажутся от своих чувств, даже в угоду музыке.

— Чувства… Поэты преувеличивают чувства, а на самом деле бывает не так.

— Ах, папа, пойми меня! Хорошо не все, что бывает. Иногда за целую жизнь ничего не бывает. Как у тети Розы. Это страшно, понимаешь? Я не хочу так.

— Не торопись. Чем ярче чувства, тем короче. Страсти красивы, но хрупки. А жизнь нас долго испытывала на прочность, ты знаешь. Для меня верность — главная опора. В мире слишком много ужасов и страстей. Верность — это моя защита. Иначе бы мы погибли, Стасик!

— Даже если верность — ложь?

— Верность никогда не ложь.

— Никогда? Скажи мне правду, как сыну. Ты, когда болел, произнес: «Вера». Это имя или слово от того же корня, что и верность?

— Что ж, пожалуйста. Женское имя. В последний год на Урале…

— Значит…

— Не значит. Если уж хочешь открыть глаза, то открывай оба. Война не каждый год случается. Я с самого начала сказал Вере, что никогда не брошу жену и сына, если они живы. Она все знала, и мы ни в чем не лгали друг другу. Я и маме твоей сказал. Как хочешь понимай, но без верности в малом нет никакой другой верности — повыше или погромче. Я так понимаю: если у тебя нет верности слову, обещанию, семье, то ты для меня не человек, а пьяница. Не важно, чем ты себя опьяняешь — вином, страстью или высокими словами.

— Папа, ты сам сейчас взял высокую ноту. Ты защищаешься, а я хочу понять правду…

— Что я могу тебе сказать? Может быть, у каждого возраста своя правда… Ну, хорошо, каюсь. Я действительно рассказал тебе сказку — цыганская свадьба совсем не такая. У них, как обычно, молодые находят друг друга по любви, и свадьба играется, как положено. А то, что я рассказал, — тоже происходит, но только не с молодыми. Жениха и невесту чествуют, пьют за них, но по обычаю, чтоб молодые были счастливы, на этой же свадьбе двое пожилых и одиноких должны составить пару. Выходит плясать вдовец, и в круг вступает то одна, то другая вдовица или одинокая. Пляска длится до тех пор, пока кому-нибудь музыка не скажет «да». Тогда и пляска, и веселье достигают высшей точки… Молодые могут себе позволить по страсти ошибиться, а победовавшие, много пережившие, они себе этого позволить уже не могут. Совместный танец двух незнакомых лучше сердца говорит, подходят ли они друг другу или нет… По-моему, это и красиво, и мудро…

— И грустно, папа.

Звезд не жди —
Идут дожди,
У неба черный фон.
На весь огромный коридор
Играет патефон.
Любви отчаянный задор
Наперекор тоске
Трепещет в голоске
Звенящим серебром,
Но, покрывая звон,
Угрюмо рявкнет гром,
И глушит патефон 
Однообразный плеск
Струящейся воды,
Мгновенных молний блеск
И — море темноты…
Я грома жду удар,
Он где-то позади.
Мотив пластинки стар.
   Идут дожди…

Теряю счет часам,
Тоска берет в обхват.
С чего? Не знаю сам.
Кто в этом виноват?
Пластинки старый вздор,
Ее с дождем дуэт
Иль темный коридор?
Ответа нет.
За окнами черно,
И патефон утих
Уже давным-давно.
Тоска струится в стих,
Что будет впереди?
Иди, надейся, жди!
   Идут дожди…

(16 июля 1947 г.)

Кирилл Ковальджи

И напоследок…

Пейзаж
Ярким светом запылало лето.
Счастьем дышит ветерок-шалун.
Снова молод ты, дитя столетий,
Город древний, ты чудесно юн…

А от былого нет и пепла,
Не звякнут в полночи мечи,
И то ли было, то ли не было —
Теперь попробуй отличи…

(Из «Юношеских стихов»)

Я думаю, что Кирилл Владимирович не обидится на меня, если я опубликую рядом с его рассказом фрагменты из моих прошлогодних (май-июнь 2007 года) писем к нему. Я как раз готовила свое большое эссе в трех частях о его жизни и творчестве, читала все, что могла раздобыть в Интернете, и по горячим следам писала ему каждый день о своих впечатлениях, показывала фрагменты эссе, задавала вопросы. Именно потому, что мои письма были написаны вслед прочитанному, а не спустя какое-то время, я и решилась на этот шаг.

Борис Лукьянчук, которого я не устаю цитировать, обронил как-то фразу, что я влюбляюсь в своих героев, в тех, о ком пишу. Наверное, так оно и есть. Более того, когда я вновь перечитываю то, что стало предметом моих публикаций, я… опять влюбляюсь с прежней силой. Так было и в этот раз, когда я вспомнила об одном из рассказов Кирилла Ковальджи.

***

Вы не обидитесь за «без отчества»? Мне почему-то вчера показалось, что Вы должны любить музыку очень и не любить обращений по отчеству тоже очень. Вдруг ошиблась, немедленно восстановлю!

***

С удовольствием читаю Ваши «Литературные портреты». Знаете, мне будет очень интересно писать о Вас. Недавно только читала о дневниках (забыла название) Юрия Нагибина. Еще подумалось — не дают ему покоя лавры «Петербургских зим» Г. Иванова. Может, я не права? То ли дело — Ваши «Заметки». Совсем иное настроение. А ведь я примерно так и думала, что вы примерно так и думаете.

***

Я просто ощущаю в Вас это «мальчишество», которое уже никуда не денется. И дай Вам Бог жить до тех пор, пока «Вашу душу с Вашим телом не примирит он навек». А поскольку такая перспектива не просматривается, то, иначе говоря, еще очень долго. Это я немного переврала Евтушенко.

***

Закончила читать Ваши «Заметки».

«На белый бал берез не соберу. 
Холодный хор хвои хранит молчанье. 
Кукушки крик, как камешек отчаянья, 
все катится и катится в бору…» 
(с) 

Очень интересно! Впервые, я Вам скажу, я внимательно смотрела на цитаты — из оригинальных стихов и из Ваших переводов. Увидела то, что и предполагала — Вашу необыкновенную музыкальность. В переводах тоже я везде заметила эти повторяющиеся или чередующиеся согласные. Окуджава — как пример. Я когда-то собирала коллекцию именно по этому признаку, по согласным.

Ваше из Балцана:

…Но промолчу я в час последней встречи 
Не потому, что нечего сказать, 
Не потому, что я лишился речи, 
А потому, наверно, что опять 
Про добрые мгновения и дни 
Не вымолвить по совести: «Верни...» 
Про годы, что раздавлены до срока, 
Не выговорить «скатертью дорога» … 

Наверное, во мне восторг дилетанта перед тем, что все причастные знают. Но тем не менее... Не у всех же поэтов я вижу эти согласные — а как музыкально!

***

Не смогла удержаться, чтобы по горячим следам не написать. Читаю ваши стихи на Поэзии.ру. Никогда по написанному вами никто не догадается, если не будет знать определенно, что там у вас стоит в графе «Дата рождения».

У вас там так чудесно перемежаются стихи с глубоким философским смыслом, свойственные, человеку, прожившему некоторое количество лет, и другие совсем — такие «куражные», с сегодняшней лексикой, тематикой…

Вот это мне нравится очень. Наверное, и потому еще вы настолько разнообразны. Удивительное мироощущение у вас — никакой мэтражности!

***

Вы даже не над возрастом, вы вне его. То есть, время вам подчинено каким-то удивительным образом. Вас радостно читать. Пожалуй, это наиболее точное словечко — радостно… Так может ощущать жизнь человек, лишенный суетности. Вот эта неистребимая жажда жизни, умение искренне радоваться и удивляться меня просто поразила.

***

Если я пойду, условно говоря, след в след за вами, прочитаю все, что вы написали — мне будет этого довольно, мне хватит этого чтения надолго. А эмоционально я отзываюсь почти на все написанное вами. Мне близко то, что вы пишете, то, о чем вы думаете. Я могу думать сама, сверять свои мысли с вашими, обложившись вашими книгами. Разве не для этого литература? Не для внимательных читателей, прежде всего? У читателей своя иерархия, им наплевать на этот литературоведческий улей, в котором критики рассаживают литераторов по ячейкам — в им одним известном порядке.

***

А я устала спорить, и так мне хорошо в вашем присутствии. Душа отдыхает, хоть и работает. Получила книгу! Огромное спасибо, почта оказалась ко мне благосклонной. «Свеча на сквозняке» — это же ваш портрет. Я только, посмотрев на название, сообразила…

Кирилл Ковальджи до сих пор собирает монеты. Нынешней зимой он приезжал в Харьков на юбилейные мероприятия в связи с 85-летием со дня рождения Бориса Чичибабина, выступал на поэтических вечерах, читал стихи. А в свободное время мы бродили с ним по морозному городу, я пыталась показать ему свои любимые места, рассказать о «харьковском архитектурном стиле» — удивительной эклектике, созданной фантазией харьковских архитекторов. Однажды мы забрели на книжный рынок, на развалы букинистики — там предлагали и монеты. Ах, как жаль, что случайно «залетевшие» в мой дом кругляшки бездумно были раздарены раньше…

У него удивительные, говорящие глаза — то с насмешливой лукавинкой во взгляде, то по-детски наивные, то испытующе серьезные. И едва заметное, мягкое, южное произношение, оставшееся с его лиманско-аккерманской юности.

Мария О.

В публикации использована работа московской художницы,
члена Международного Союза Дизайнеров Ирины Терновой