Михаил Ковсан

«Весь»: «всё» и «все»

(Ф.М. Достоевский, «Идиот»)




Некогда, работая заказную статью о «Преступлении и наказании», я наткнулся на одну стилистическую «аномалию», которой и посвятил статью. Это была одна из первых работ, о которой я не мог посоветоваться с моим учителем.

Посылая работу Г.М. Фридлендеру, я хотел посвятить ее памяти Юрия Зиновьевича Янковского, но постеснялся. Георгий Михайлович, не изменив ни слова (что для меня в те еще времена было совсем не привычно), опубликовал статью «Преступление и наказание»: «все» и «он» в 8-м выпуске основанного им сборника «Достоевский. Материалы и исследования» (Л.: Наука, 1988).

В стилистических «аномалиях» Достоевского хотелось копаться и дальше, тем более я был уверен, что в них — вершиной айсберга — выступает тайна личности гения, видящего «всеобщность в обыденном, таинственное в привычном» (там же, с. 72).

Но — иные времена, и берега и тексты иные. Спустя четверть века, имея в виду совершенно иное, я раскрыл «Идиота» и страниц через сто (к ним потом пришлось возвращаться) с карандашом в руках, от иных задач отрешившись, продолжал, вспоминая незаметно ставшие не чужими — иными, времена, тексты и берега.

Выудил томик бордовый (Достоевский — золотым, исследования с материалами — черным): хоть и не сукин сын, а все-таки ничего. Иное чтение прежние пролегомены и выводы подтвердило, так что тратить время на них никакой нужды нет. Потому — к характерным примерам.

1
Начало – конец

В первой же фразе романа появляется «весь» — местоимение-артикль. Причем — прошу прощения у классика и читателей, ежели я не прав — ни к селу, ни к городу. Подъезжая к городу, поезда обычно скорость сбавляют. Но тот поезд Петербургско-Варшавской дороги, который везет Мышкина и Рогожина, подходил к Петербургу «на всех парах». «Из пассажиров были и возвращавшиеся из-за границы; но более были наполнены отделения для третьего класса, и всё людом мелким и деловым… Все, как водится, устали, у всех отяжелели за ночь глаза, все назяблись, все лица были бледно-желтые, под цвет тумана» (ч.1: гл.1).

В начале романа Лев Николаевич едет в Россию, а в конце «идиотом» возвращается за границу. Туда же после сумасшедших событий сбегает Лизавета Прокофьевна Епанчина, которая «желчно и пристрастно критиковала» всё заграничное. «И всё это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, всё это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия…» (Заключение).

В.И. Даль утверждал, что местоимение «всё» не определяет «много ль, а то, что есть, что налицо, что было, без остатка, сколько есть, сполна, целое, целиком (…)» (Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1955, т.1, с.262).

В «Идиоте» это словечко — водораздел между покушающимися на «всё» и удовлетворяющимися малым «остатком».

2
«Всё» и «все»

Но водораздел — для героев. Повествователь, даже говоря об удовлетворяющихся, всё равно под властью подсознательного «всего». Так о вполне «остаточном» генерале Епанчине:

«Но всё было впереди, время терпело, время всё терпело, и всё должно было прийти со временем и своим чередом» (1:2).

Тем более — о покушающихся:

«Знаете, тут нужно всё представить, что было заранее, всё, всё»; (…) А между тем всё знаешь и всё помнишь; одна такая точка есть, которой никак нельзя забыть, и в обморок упасть нельзя, и всё около нее, около этой точки, ходит и вертится» (1:4).

Разумеется, далеко не всегда из подсознания автора выплескивается столь сгущенный местоименный раствор. Иногда он насыщен чуть менее, зато (если можно так о растворе) — куда как протяженней.

«— Вот вы все теперь, — начал князь, — смотрите на меня с таким любопытством (…) — Там… там были всё дети, и я всё время был там с детьми, с одними детьми. Это были дети той деревни, вся ватага, которая в школе училась (…) Я, пожалуй, и учил их, но я больше так был с ними, и все мои четыре года так и прошли (…) Я им всё говорил, ничего от них не утаивал. Их отцы и родственники на меня рассердились все, потому что дети наконец без меня обойтись не могли и всё вокруг меня толпились, а школьный учитель даже стал мне наконец первым врагом. У меня много стало там врагов, и всё из-за детей (…) Ребенку можно всё говорить, — всё; меня всегда поражала мысль, как плохо знают большие детей (…) Впрочем, на меня все в деревне рассердились больше по одному случаю (…) Он был отдан на излечение от помешательства; по-моему, он был не помешанный, он только ужасно страдал, — вот и вся его болезнь была (…) Но я вам про этого больного потом лучше расскажу; я расскажу теперь, как это всё началось (…)

Мать ее (Мари) была старая старуха (…) ей позволяли торговать снурками, нитками, табаком, мылом, всё на самые мелкие гроши, тем она и пропитывалась. Она была больная, и у ней всё ноги пухли, так что всё сидела на месте. Мари была ее дочь, лет двадцати, слабая и худенькая; у ней давно начиналась чахотка, но она всё ходила по домам в тяжелую работу наниматься (…) Она пришла домой, побираясь, вся испачканная, вся в лохмотьях (…) Раз, прежде еще, она за работой вдруг запела, и я помню, что все удивились и стали смеяться (…) Она первая ее и выдала на позор: когда в деревне услышали, что Мари воротилась; то все побежали смотреть Мари, и чуть не вся деревня сбежалась в избу к старухе (…) Когда все набежали, она закрылась своими разбившимися волосами и так и приникла ничком к полу. Все кругом (…)

Так как они не могли снести, то помогали, все бежали за гробом и все плакали (…) Но с этих похорон и началось на меня главное гонение всей деревни из-за детей (…)

Когда я уже отправлялся на дорогу, все, всею гурьбой, провожали меня до станции» (1:6).

3
«Весь» Рогожин и «все»

На дне рождения Настасьи Филипповны, когда врывается незваный Рогожин, князь вдруг предлагает страдалице руку и сердце, а она, приняв деньги, их отправляет в огонь.

«Но мало-помалу всем почти разом представилась идея, что князь только что сделал ей предложение (…) Глубоко изумленный Тоцкий пожимал плечами; почти только он один и сидел, остальная толпа вся в беспорядке теснилась вокруг стола. Все утверждали потом, что с этого-то мгновения Настасья Филипповна и помешалась. Она продолжала сидеть и некоторое время оглядывала всех странным, удивленным каким-то взглядом (…) Потом она вдруг обратилась к князю и, грозно нахмурив брови, пристально его разглядывала; но это было на мгновение; может быть, ей вдруг показалось, что всё это шутка (…)

— Будет, будет! (…) Моя! Всё мое! Королева! Конец!

Он от радости задыхался; он ходил вокруг Настасьи Филипповны и кричал на всех: «Не подходи!». Вся компания уже набилась в гостиную. Одни пили, другие кричали и хохотали, все были в самом возбужденном и непринужденном состоянии духа (…)

— Господи, господи! — раздавалось кругом. Все затеснились вокруг камина, все лезли смотреть, все восклицали (…)

— Матушка! Королевна! Всемогущая! — вопил Лебедев (…) Повели мне в камин: весь влезу, всю голову свою седую в огонь вложу!..

— Прочь! — закричала Настасья Филипповна, отталкивая его. — Расступитесь все! (…)

— Зубами-то и я бы сумел! — проскрежетал кулачный господин сзади всех в припадке решительного отчаяния. — Ч-черрт возьми! Горит, всё сгорит! — вскричал он, увидев пламя.

— Горит, горит! … кричали все в один голос, почти все тоже порываясь к камину (…)

— Даром сгорят! — ревели со всех сторон (…)

Вся почти наружная бумага обгорела и тлела, но тотчас же было видно, что внутренность была не тронута. Пачка была обернута в тройной газетный лист, и деньги были целы. Все вздохнули свободнее.

— Разве только тысчоночка какая-нибудь поиспортилась, а остальные все целы, — с умилением выговорил Лебедев.

Все его! Вся пачка его! Слышите господа! — провозгласила Настасья Филипповна, кладя пачку возле Гани (…)

Вся рогожинская ватага с шумом, с громом, с криками пронеслась по комнатам к выходу вслед за Рогожиным и Настасьей Филипповной. В зале девушки подали ей шубу; кухарка Марфа прибежала из кухни. Настасья Филипповна всех их перецеловала» (1:15).

4
Я хочу всё объяснить, всё, всё, всё!

У Достоевского сугубо своя ценностно-временная шкала, которой он наделяет наиболее близких героев:

«Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!», — то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни (…)» (2:1).

Таков наделенный князь Мышкин, о котором Аглая:

«(…) Здесь все, все не стоят вашего мизинца, ни ума, ни сердца вашего! Вы честнее всех, благороднее всех, лучше всех, добрее всех, умнее всех! (…) Для чего же вы себя унижаете и ставите ниже всех? Зачем вы всё в себе исковеркали, зачем в вас гордости нет?» (3:2).

Аглая покушается на личное «всё»:

«С вами я хочу всё, всё говорить (…) Я хочу хоть с одним человеком обо всем говорить, как с собой (…) Теперь я уже всё рассчитала и вас ждала, чтобы всё расспросить об загранице (…) Я хочу в Риме быть, я хочу все кабинеты ученые осмотреть, я хочу в Париже учиться; я весь последний год готовилась и училась и очень много книг прочла; я все запрещенные книги прочла. Александра и Аделаида все книги читают, им можно, а мне не все дают, за мной надзор».

А также:

«— Потому что я всё знаю, всё, потому так и выразилась! Я знаю, как вы, полгода назад, при всех предложили ей вашу руку (…) Вчера вечером вы бросились ее защищать, а сейчас во сне ее видели… Видите, что я всё знаю (…)» (3:8).

А Лебедев покушается на «всё» всеобщее:

«Собственно одни железные дороги не замутят источников жизни, а всё это в целом-с проклято, всё это настроение наших последних веков (…) и действительно проклято-с (…) Богатства больше, но силы меньше; связующей мысли не стало; всё размягчилось, всё упрело и все упрели! Все, все, все мы упрели (…)» (3:4).

В отличие от них, Мышкин покушается на «всё» и личное и всеобщее:

« — Я боюсь за вас, за вас всех и за всех нас вместе. Я ведь сам князь исконный и с князьями сижу. Я, чтобы спасти всех нас, говорю, чтобы не исчезло сословие даром, в потемках, ни о чем не догадавшись, за всё бранясь и всё проиграв».

«— Я хочу всё объяснить, всё, всё, всё! О да! Вы думаете, я утопист? Идеолог? О нет, у меня, ей-богу, всё такие простые мысли…» (4:7).



Послесловие

Цитаты, приведенные Михаилом Ковсаном, весьма многозначительны. Здесь зримо, на стилистическом уровне обнаруживается «вершина айсберга», о которой пишет Ковсан. Правда, я бы не назвал это — айсбергом. Скорее, навязчивой, неотступной идеей, которой болел Достоевский.

Что же такое для Достоевского это «всё», которое с назойливым постоянством встречается в его текстах: он ведь мыслит этим «всем» — когда читаешь Достоевского, чувствуешь, что его герои словно вытолкнуты на авансцену, вокруг которой толпится «всё», — окружает, комментирует, сочувствует, отталкивает… И Достоевский постоянно подчеркивает это. Он и не мыслит иначе: его базисный образ — противопоставление героя и «всего», их борьба. Это не лермонтовское противопоставление романтического героя — толпе. Нет, это самозванная противоправная эгоистическая выделенность, за которую следует неизбежная расплата. Да и сами герои несут — и осознают в себе этот грех — отделенности.

Прежде всего остального, всё для Достоевского — это народ.

А интеллигенция отделена от народа, и когда-нибудь поплатится за свои умничанья, стремление мимикрировать «под Запад», непонимание собственной русскости. Народ — это всеобщность, всеохватность, с которой напрасно борются герои Достоевского. И, разумеется, Пушкин для Достоевского — образец народного гения. Именно в этом смысл его знаменитой пушкинской речи:

«И никогда еще ни один русский писатель, ни прежде, ни после, не соединялся так задушевно и родственно с народом своим, как Пушкин».

Речь проникнута гневом, направленным на оторванных от народа «пустышек» вроде Алеко и Онегина, зато воспеваются герои наподобие Татьяны как «истинно русские».

Но русскому человеку не хватает только своего «всего» — ему подавай всемирность и всечеловечность. Ни на что другое он не согласен.

«Ибо что такое сила духа русской народности как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?» Русскому человеку мало кое-как обустроить себя — он стремится облагодетельствовать собою весь мир.

Конечную точку в этом обожествлении «всего», в котором писатель (как образец интеллигента) всецело поглощается и растворяется во «всём», поставил, правда, не Достоевский, а Аполлон Григорьев своим громоподобным: «Пушкин — наше всё».

Александр Любинский


Ссылки на другие публикации Михаила Ковсана — на странице «Наши авторы».

На персональной странице Александра Любинского — ссылки на прозу и стихи, опубликованные у нас в журнале.

Рисунок для страницы позаимствован на сайте «Подарочные книги».

Художники-иллюстраторы: В.Н. Горяев, М.С. Вайсберг.

Мария Ольшанская