Раскрыться как цветок,
Микеланджели.
Услышать тишину.

Александр Любинский

На грани ночи и дня

(этюды)



Из музыки
рождаются слова,
в музыку — уходят…

«Веселое имя: Пушкин»

В то лето я читал Пушкина. Мама привезла на дачу толстенный том издания 47-го года. После войны выпускались такие собрания сочинений в одном томе. У мамы было несколько таких томов — с вытертыми обложками и следами внимательного чтения: желтое пятно от еды, карандашный прочерк, восклицательный знак…

Это был яблочный год. На веранде, где я читал за шатким деревянным столом, высились ящики, полные яблок, и над ними кружили огромные толстые пчёлы. В духоте пахло яблочным соком, хвоей сосен, воздевавших к ситцевому небу свои прямые стволы; отчаянно скрипела ржавая ручка колодца, из кухни доносился женский щебет, и Пушкин рассказывал мне — разумеется, только мне, как лучшему другу, о своем герое, — столь доверительно звучала его речь… Но я даже не очень-то вдумывался в сюжет — меня захватила магия этих стихов. Мне хотелось их повторять, учить наизусть. И я принялся их заучивать. Я мыл руки, ел на кухонной терраске свежесорванную малину, разгуливал по садовым дорожкам, и всё повторял, поражаясь и интуитивно пытаясь разгадать это чудо:

Как он умел казаться новым, 
Шутя невинность изумлять, 
Пугать отчаяньем готовым, 
Приятной лестью забавлять, 
Ловить минуту умиленья, 
Невинных лет предубежденья 
Умом и страстью побеждать, 
Невольной ласки ожидать, 
Молить и требовать признанья, 
Подслушать сердца первый звук, 
Преследовать любовь, и вдруг 
Добиться тайного свиданья… 
И после ей наедине 
Давать уроки в тишине!

Теперь я понимаю — всё дело в необыкновенном богатстве интонации, передающей мельчайшие, сокровеннейшие движения души. В этой полной слитности слова, ритма, звука. Как нарастает с каждой новой строкой напряженье, достигая пика в этом «преследовать любовь» — чтобы резко смениться строчкой, от которой замирает сердце — «и вдруг // добиться тайного свиданья…» Цель достигнута!

Или после игривых строк записного франта, неожиданно, мгновенно переключив интонацию, предстать страдающим влюбленным:

…только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я всё их помню, и во сне
Они тревожат сердце мне.

Когда ж и где, в какой пустыне,
Безумец, их забудешь ты?
Ах, ножки, ножки! где вы ныне?
Где мнете вешние цветы?

При всём при том это лёгкое дыхание сохраняется, завораживая, притягивая, обольщая…

Я не выучил наизусть Онегина, да и лето кончилось. Но строки эти никуда не делись и живут во мне, объединившись навсегда с яблоками и соснами, скрипом колодца, запахом свежей малины. И когда мне становится плохо, вместо того, чтобы откупорить шампанского бутылку иль перечесть Женитьбу Фигаро, я повторяю эти стихи, как лёгкое шампанское кружащие голову:

Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла — все кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит.
Блистательна, полувоздушна,
Смычку волшебному послушна,
Толпою нимф окружена,
Стоит Истомина; она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет, то разовьет
И быстрой ножкой ножку бьет.

Одинокий герой

Иногда под настроение снимаю с полки зачитанный томик Чандлера. Вот и сейчас он ждёт меня: Farewell, my lovely. Марло — мой любимый литературный герой. Он сидит в замызганной комнатенке своей конторы, покуривает, прислушивается к лязгу трамваев на улице, привычному городскому шуму. Смеркается, и на противоположной стороне улицы загорается неоновая реклама бара, доносится музыка обещанием обманного счастья. Но Марло ждёт… И вот, распахивается дверь, на пороге возникает девушка — взволнованная, несущая на первый взгляд чушь, но себе на уме, со слишком тщательно пригнанным макияжем. И Марло понимает: вот оно, началось! И всё равно, что ничего не заплатят, что наутро вернешься с синяками и головной болью — ведь ты снова живёшь! И проступает как изнанка ковра, тёмная, загадочная, неодолимо влекущая история…

Основа детектива — совсем не очередной банальный рассказ из уголовной хроники: в конце концов все преступления укладываются в несколько отработанных схем. Нет, на самом деле центр детектива — его главный герой. Он придаёт повествованию смысл. И какие они все разные, эти герои! Лондонский джентльмен Холмс, поигрывающий на скрипке и понюхивающий наркоту — типичный представитель уже ставшего загадочным для нас fin de siecle, или средоточие жизненного опыта и мудрости мисс Марпл… А, может быть, забавный жовиальный бельгиец с его ниточками-усиками, похожий на кота? Или толстозадый любитель орхидей?..

Но все они — производные от месье Дюпена, этого создания гениального По. И если хочешь понять, что такое — детектив, его особая атмосфера, его влекущая сила, нужно обратиться к рассказам По. И снова — одинокий мечтатель, ведущий ночную жизнь, его блестящий холодный ум, городское существование, которому он противостоит — и в которое вовлечён.

Я знаю в русской литературе только один текст, вплотную приближающийся к классическому детективу: это «Невский проспект» Гоголя. Вот он, главный мотив: обманный блеск жизни — и ее темная изнанка; искатель приключений, пускающийся по следу прекрасного видения, мелькнувшего в толпе…

Писатель сидит в своей замызганной комнатенке, прислушиваясь к городскому шуму. Он ждёт, но ничего не происходит. Никто не открывает его дверь. Жизнь звенит и мчится мимо как запоздалый ночной трамвай. И тогда он берет ручку, склонятся над чистым листом — и, о чудо — возникает эта странная рыжеволосая незнакомка, начинается рассказ…


«Убийство на улице Морг»

Перечитывал рассказ Эдгара По — «Убийство на улице Морг». Было прохладное утро, по небу скользили растрепанные облака. Казалось, они едва не задевали верхушку пальмы — тонкой и высокой. В этот час все, кто работает, уже заглотнули свой утренний кофе, подкрасились, причесались, схватили сумки, выбежали из подъездов, стуча дверьми и каблуками, тогда как другие, ленивые бездельники, едва протерли глаза.

Герои рассказа По, месье Дюпен и его приятель, тоже бездельники. И правда, как назвать эти странные креатуры, ведущие весьма подозрительный для каждого нормального гражданина образ жизни: на рассвете вместо того, чтобы спать, они разговаривают, читают, пишут при свете мерцающих свечей, а с наступлением дня закрывают наглухо ставни, чтобы длилась ночь. Они спят, а когда снова на город опускается темнота, бродят по парижским улицам, созерцая ночную жизнь, полную загадок, неясных образов — таинственную, тревожащую душу…

Воистину, герои По ничего не делают. Они смотрят на окружающее словно сквозь прозрачное стекло, но сами не участвуют в нем. Им ничего не нужно, кроме потрепанных зачитанных книг, скудной еды, смиренного простого жилища. Они — аскеты, но если бы им сказали об этом, они бы удивленно воскликнули: «Вовсе нет! У нас есть всё необходимое!»

Более того, их жизнь насыщенна, полна впечатлений. Рискну ли сказать — она глубже, серьезней, многообразней, нежели у тех, кто каждый день по утрам спешит мимо них на работу. Те — бегут по замкнутому кругу с закрытыми глазами. И вправду, зачем их открывать, если всё заранее известно; если каждое движение выверено раз и навсегда и совершается в определенные, раз и навсегда заданные мгновенья? Когда главная задача и есть — это укачивающее, скользящее по накатанным рельсам существование, которого — уже — не замечаешь?

Но у этих бездельников — всё по-другому. Ведь вместо того, чтобы делать, они — созерцают. И они видят то, чего не замечает усталый взгляд. Они слышат то, что уже давно невнятно оглохшим от однообразного шума, ушам. Охотники за впечатлениями, они кружат по улицам и более всего любят ночь, когда город погружается в темноту, и из темноты проступает его истинный, не замутненный дневной тревогой, лик.

Эти лентяи — творцы, ведь они чувствуют и воссоздают в звуках, словах, красках ночные видения, как луна мерцающие отраженным светом жизни, но лишенные ее суеты — цельные и прекрасные. Месье Дюпен разгадывает странные преступления, невообразимые для обыденного рассудка, а его друг, имени которого мы так никогда и не узнаем, описывает эти приключения изысканной, ритмичной, совершенной прозой.

Не о такой ли жизни мечтал затравленный, нервозный, издерганный газетчик, сменивший десятки работ, истоптавший множество каблуков — великий и несчастный Эдгар Аллан По?


Пруст: странный писатель…

Пруст: странный писатель… Хотя в этой странности проявляется, скорее, его яркая индивидуальность. Он словно набрасывает на жизнь тонкий флер, а потом пытается обнаружить её за этим флером. Такая игра. Всё освещено ровным светом, всё в равной степени доступно этой игре в обнаружение, обо всём сообщается одним тоном: идет ли речь о Берма или запахе в туалете, о речах Франсуазы или маркиза де-Норпуа, об астме героя или о том, что он «излил желание» — всё одинаково ценно, всё включается, как нитка, в ковер повествования. Это не хуже и не лучше, не выше и не ниже, одинаково достойно внимания, превращающего вот это впечатление в один из подвижных, изменчивых, связанных тысячью нитями с другими, образов бодрствующего сознания.

Проза становится их неспешным анализом. В каждое явление жизни-в-сознании можно углубляться бесконечно, поскольку это явление не существует само по себе, но связано с другими, такими же бесконечно малыми дробными величинами. Любая попытка спрямить повествование, провести прямую между двумя точками, оборачивается их бесконечным множеством.

Такой стиль и завораживает, и утомляет одновременно: завораживает искусство передачи явлений и подведения их под общий знаменатель анализирующего и расщепляющего сознания. Но и утомляет, потому что звучит одна и та же ровная нота — бесстрастно-благожелательного, скептично-трезвого, и — в конце концов — уныло приемлющего жизнь се ля ви.


Мир Карпентьера

Мир Карпентьера. Серебро, серебро, серебро… Бесконечное перечисление прекрасных вещей… Все эти кубки, картины, статуэтки, ткани, ожерелья, старинное оружие… Еще немного — и начнешь задыхаться. Словно находишься в лавке старьёвщика.

Повествование ветвится как грозди винограда. Но, увы! Виноград этот ненастоящий — он тоже вычеканен на серебряном кубке, и вино в кубке обманно — на самом деле это не вино, а деталь натюрморта какого-нибудь неутомимого голландца! На чём бы ни остановился взгляд, чего бы ни тронула рука, всё сразу становится частью огромного натюрморта, именуемого — жизнь.

Это мертвая натура или какое-то иное отношение к жизни, где всё уравнивается, ибо превращается в чеканку по серебру, а смерть слуги от чумы — лишь еще один завиток, и в самом деле — разве слуга Франсискильо не бесконечен в ряду других Франсискильо, а серебряная чаша, в которую мочится Хозяин, не достанется ли следующему Хозяину, который будет так же использовать ее?

И правда: человек умирает, а вещи — остаются. Они гораздо прочнее людей. И в отличие от людей, становящихся прахом, хранят человеческое тепло — легкость прикосновений, выбоинки, трещинки, полустертые бесчисленными пальцами изображения, воздушную хрупкость стекла, тяжкий аромат тканей, впитавших запахи человеческих тел…

Любая история мгновенно оборачивается застывшим натюрмортом или старинной фреской, чьё изображение бесконечно ветвится, сплетаясь с другими изображениями, и уже не различить — где твоя жизнь, а где — чужая, и вот уже изображения сливаются воедино, превращаясь в грандиозный поток, как на фронтоне Саграда Фамилия… Сплетаются в единую мелодию века и страны, Вивальди, Гендель и Скарлатти, подчиняясь прихотливой фантазии Мастера, встречаются вместе, чтобы в упоительную сумасшедшую римскую ночь сымпровизировать что-то немыслимое, завораживающее, пьянящее.

Мир Карпентьера, столь далекий от европейца, но от этого еще более притягательный.

Старьевщик, чеканщик по серебру, современный Рабле…


* * *
Как жизнь подрагивает
Чудным равновесьем
На острие иглы…

Книги Александра Любинского изданы в России и Израиле. На персональной странице автора — ссылки на опубликованное у нас в журнале. Книги, изданные в России, можно посмотреть и заказать здесь.

Мария Ольшанская