Портрет
Черной краской на бумаге ватманской мой портрет нарисовала девочка. Смотрят на портрет мои знакомые, говорят: — Ну, просто замечательно! А с портрета я смотрю растерянно. У меня усы висят обиженно. Руки мои черные раскинуты — я стою как ветряная мельница. Ничего в портрете нет случайного. Просто дети очень наблюдательны. Что за простодушье и доверчивость в этой милой их неискушенности!
Акварелью рисовала девочка все, что она видела и слышала. Короля нарисовала голого, на редиску красную похожего. Дурака нарисовала круглого с головою маленькой, как пуговка. Человека грустного и странного, что руками машет, словно мельница. Все восхищены рисунком девочки, кистью ее зоркою и дерзкою, признаком искусства настоящего — этой непосредственностью детскою.
(Из книги «Земное небо»)
В заметках на смерть Юрия Левитанского поэтесса Олеся Николаева, много лет дружившая с ним, написала: «В нем была драгоценная любовь к скорбям — amor fati, — которая достается поэтам как крест и как дар. Плакальщик и печальник, наш вечный Пьеро, белая ворона среди здравомыслящих и комильфотных московских поэтов…»
***
За стеною — голоса и звон посуды. Доводящие до умопомраченья разговоры за стеною, пересуды и дебаты философского значенья. Видно, заполночь. Разбужен поневоле, я выскакиваю из-под одеяла. Что мне снилось? Мне приснилось чисто поле, где-то во поле березонька стояла. Я кричу за эту стену: — Погодите! Ветер во поле березу пригибает. Одевайтесь, — говорю, — и выходите, где-то во поле береза пропадает! Пять минут, — кричу, — достаточно на сборы. Мы спасем ее от ветра и мороза!.. — Пересуды за стеною, разговоры. Замерзает где-то во поле береза. (Из книги «Стороны света»)***
................ Холодало, темнело, виденье Тракайского замка в озерной воде потемневшей все тише качалось.
Начиналась литовская ранняя осень,
короткое лето на этом кончалось.
И не зная еще, доведется ли нам
к этим добрым озерам
приехать когда-нибудь снова,
я из ветки случайной лесной,
как господь,
сотворил человечка лесного
смешного.
Я его перочинным ножом обстрогал добела,
человеческим ликом его наделил,
и когда завершил свое дело,
осторожно поставил на толстую ветку его
и шпагатом к стволу привязал
его хрупкое тело.
И когда мы ушли, он остался один там стоять
над холодной вечерней водой,
и без нас уже листья с осенних дерев
облетели.
… В этот час, когда ветер тревожно стучится
в ночное окно,
в этот час января и полночной метели,
до озноба отчетливо вдруг представляю,
как он там сейчас одиноко стоит
над застывшей водой,
за ночными снегами
и мглою морозно-лиловой,
от всего отрешенный, отвергнутый идол любви,
деревянный смешной человечек
из ветки еловой.
(Фрагмент стихотворения из книги
«Письма Катерине или Прогулка с Фаустом»)
Маленькое вступление
Всесоюзная слава пришла к Юрию Левитанскому после выхода на экраны в 1979 году фильма Владимира Меньшова «Москва слезам не верит». Львиная ее доля досталась, конечно, исполнителям главных ролей, особенно Алексею Баталову, сыгравшего Гошу — мечту всех советских женщин средних лет. «Диалог у новогодней елки» прибавил популярности Сергею Никитину, но… кто-то запомнил и автора стихотворения, положенного в основу песни.
Спроси сейчас о поэзии Левитанского любого, не чурающегося этого вида литературы — я уверена, что большинство вспомнит, прежде всего, «Елку». А ведь две книги из трех его вершинных были уже написаны. В моем поэтическом электронном сборничке поэзии значатся другие названия стихотворений, но и они вырваны из отдельных книг, и, как я теперь понимаю, целостного представления о творчестве одного из лучших советских русских поэтов такое чтение дать не могло. Можно было, задумавшись о чем-нибудь, глядя на экран монитора, попробовать спеть на мотив «Виноградной косточки» Булата Окуджавы хотя бы вот эти строки, удлинив мелодию на «лишние слоги», но сохраняя при этом «вальсовые» три четверти:
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить, и вновь перемерить и вывести формулу, коей доступны дела и слова. А можешь поверить гармонию алгеброй и не поверить свидетельству формул — ах, милая, алгебра, ты не права! Ты можешь беседовать с тенью Шекспира и собственной тенью. Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь. Но ты уже знаешь, какие потери ведут к обретенью, и ты понимаешь, какая удача в иной из потерь…
Можно было проникнуться элегическим настроением «осеннего цикла» стихотворений, разбросанных по разным книгам и на самом деле никаким отдельным циклом не являющихся. Просто погода такая за окном, просто такое вот настроение, и ты открываешь сайт «Стихии». Кстати, для тех, кто, возможно, воспользуется страничкой Юрия Левитанского на «Стихии», мой совет — с точки зрения читателя, а не профессионального литературного критика или литературоведа, лучшие стихи находятся там в разделе «Непроверенные». Не проверены они организаторами сайта, но читателями, притом, разными читателями, с разными предпочтениями, они очень даже проверены.
Я давно уже высказывала публично в компании людей литературы крамольную мысль о том, что литературоведы и критики пишут для себя и заработка (преимущественно — безусловно, бывают приятные исключения), а поэты пишут для себя и читателей. Свое «читательское мнение» я буду излагать в ходе представления собранного материала, а пока хочу лишь обратить ваше внимание на стихотворение «Портрет» — под фотографией Тракайского замка — и следующие за ним два отрывка из разных книг. Прочитав эти стихи, я поняла, что привычный формат эссе о литераторе «взрывается», ломается утверждение писателя Сергея Есина о том, что «собственно говоря, читателю всегда интересны несколько расхожих тем: любовь, тщеславие, карьера, деньги, смерть, пища».
Все эти темы отошли в сторону — их отвергало и мироощущение Юрия Левитанского, и его стихи, его главные книги.
Но кое-какие факты и мнения мне все же хочется изложить в самом начале, а потом окунуться в мир лирики, которой нет и аналогов, в чем я абсолютно согласна с Леонидом Гомбергом. Все эти факты я выудила из разных источников, собранных в одном вместе, — буквально по нескольку строк. «Расхожие темы», а также некоторые статьи о творчестве Юрия Левитанского находятся на этой странице, и там можно прочитать полностью то, что я только цитирую.
Введение в тему
В 1995 году на церемонии вручения ему Государственной премии России, в присутствии всех высших лиц государства во главе с Президентом, за полгода до смерти Юрий Левитанский выступил с речью:
«… Я благодарен судьбе за то, что выжил на той войне и после нее, что дожил до этих дней и до дня сегодняшнего.
Я сердечно признателен моим коллегам и всем тем, кто счел меня достойным этой сегодняшней награды и отдал свои голоса за меня, за мою работу.
Наверное, я должен был бы выразить благодарность также и власти, но с нею, с властью, тут дело обстоит сложнее, ибо далеко не все слова ее, дела и поступки сегодня я разделяю. Особенно все то, что связано с войной в Чечне — мысль о том, что опять людей убивают как бы с моего молчаливого согласия, — эта мысль для меня воистину невыносима. За моими плечами четыре года той большой войны, и еще маленькая война с японцами, и еще многое другое — думаю, что я имею право сказать об этом. Я понимаю, что я несколько испортил нынешний праздник, но если бы я этого не сказал, не сказал того, что я думаю и чувствую, я не был бы достоин высокой литературной премии России…»
Пусть останутся при мне эта мука и томленье, это странное стремленье быть всегда самим собой!..
(Фрагмент стихотворения из книги «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом»)
Леонид Гомберг, писатель, журналист, автор книги «Война и Мир Юрия Левитанского»:
«… Тонкий, ироничный, занудный, часто парадоксальный, случалось, излишне горячий, иногда весьма убедительный… Любил выпить, особенно, в прежние годы. Его ближайшим товарищем по цеху был Давид Самойлов, которого он ценил безмерно, искренне любил и переживал его отсутствие в последние годы жизни. Среди почитаемых поэтов, своих современников, кроме Самойлова, он всегда называл Арсения Тарковского и Владимира Соколова. А вообще личная жизнь Юрия Давидовича была такой же тяжкой, как и творческая. Ну что там скажешь, «поздний поэт»… Его первую жену звали Марина, я с ней не был знаком, знаю только, что она работала на радио. В былые годы сам не раз слышал: «режиссер Марина Левитанская». Юрий Давидович никогда со мной о ней не говорил. Когда мы познакомились, он был женат во второй раз. Личная жизнь Левитанского не была простой. Но об этом не хочется рассказывать. Как бы там ни было, вторая жена, Валентина, стала матерью его дочерей Кати, Ани и Оли, которых он любил безумно. Свой уход из семьи он воспринимал как предательство, как страшный грех, все время старался хоть как-то загладить его. Я бы сказал «замолить», если бы он был верующим и умел молиться.
Со своей третьей женой Ириной Машковской он познакомился, что называется, на склоне лет: ей было 19, ему 63 года. Эта колоссальная разница в возрасте, раскинувшаяся на три поколения, до сих пор будоражит воображение разных досужих писак. Я полагаю, что последнее десятилетие жизни Левитанского было самым счастливым в его жизни, хотя семейные огорчения, конечно, случались. Сегодня Ирина — самый верный хранитель памяти Левитанского: ее стараниями вышли уже несколько посмертных изданий поэта»
Ирина Машковская:
«Для меня определение любви — это вот такая нежность, от которой дышать нельзя. Когда уезжала из Дубулты, шел дождь, он был в синей куртке с капюшоном, скинул капюшон, а под ним этот седой ежик, и я его погладила по голове, и он заплакал. Это меня потрясло, потому что его это потрясло. Знаменитый человек, тысячи знакомств, и, несмотря на всю внешнюю плейбоистость… Такое чувство, как к ребенку. И до конца он вызывал во мне вот эту невозможную, щемящую нежность»
***
Всего и надо, что вглядеться — боже мой, всего и дела, что внимательно вглядеться, — и не уйдешь, и никуда уже не деться от этих глаз, от их внезапной глубины. Всего и надо, что вчитаться — боже мой, всего и надо, что помедлить над строкою — не пролистнуть нетерпеливою рукою, а задержаться, прочитать и перечесть. Мне жаль неузнанной до времени строки. И все ж строка - она со временем прочтется, и перечтется много раз, и ей зачтется, и все, что было в ней, останется при ней,
Но вот глаза — они уходят навсегда, как некий мир, который так и не открыли, как некий Рим, который так и не отрыли, и не отрыть уже, и в этом вся печаль. Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас, за то, что суетно так жили, так спешили, что и не знаете, чего себя лишили, и не узнаете, и в этом вся печаль. А, впрочем, я вам не судья. Я жил как все. Вначале слово безраздельно мной владело. А дело после было, после было дело, и в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел — покуда мнил себя судьей, в пророки метил, каких сокровищ под ногами не заметил, каких созвездий в небесах не разглядел.
(Из книги «День такой-то»)
«Книга «Кинематограф» и последовавшие за ней «День такой-то» (1976) и «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом» (1981) создавались поэтом как единое целое, по законам сложной музыкальной архитектоники (так, в «Кинематографе» легко разглядеть четырехчастное сонатное построение). Не только звуковые, но лексические и смысловые аллитерации, то резкие, то плавные смены ритмов, аккордные слова и строки, одновременно напоминающие читателю уже прозвучавшие темы и предвещающие будущие, еще имеющие прозвучать, — все это делало книгу стихов единым произведением.
Не прямолинейное логическое развитие темы, а нарастание, кружение, переплетение мотивов, их медленное затухание и появление вновь на следующем музыкальном витке, вопросы, перерастающие в ответы, и ответы, рождающие новые вопросы, сочетание стиха свободного и традиционно закованного в привычную броню классической формы, высокого артистизма выражения и едва ли не детской непосредственности чувства и мысли, тихой вдумчивой созерцательности и стремительной действенности, смешение действительности и снов, создающее иную, странную реальность…» (Юрий Болдырев)
Старая женщина с авоськой
А вот явленье грусти бесконечной, Хотя, на первый взгляд, и беспричинной. На остановке где-нибудь конечной старушка из автобуса выходит. Ах, город, эти новые дома, керамика, стекло и алюминий! Какая пестрота и легкость линий в меняющихся контурах его, какая гамма цветосочетаний! Здесь для примера я бы показал Центральный, скажем, аэровокзал или Дворец для бракосочетаний, куда подъехал свадебный кортеж с девчонкою в одежде подвенечной… Но вот картина грусти бесконечной, когда старушка площадь переходит.
Ах, город, все куда-то он спешит, торопится на ярмарки, на рынки, на свадьбы, на рожденья, на поминки, проглатывая прессу на ходу, прижав к себе попутные покупки, нет-нет еще косясь на мини-юбки, как бы стыдясь, что снова уличен в приверженности к моде быстротечной… Но вот картина грусти бесконечной, и я едва не плачу в этот миг, когда старушка площадь переходит, в скрещенье всех событий мировых шагает по дорожке пешеходной, неся свою порожнюю авоську, где, словно одинокий звук минорный и словно бы воробушек озябший, один лежит на донышке лимон.
(Из книги «Кинематограф»)
«Левитанский неоднократно декларировал, что для него «непринципиально, неинтересно… просто написать 10 или 20 вполне приличных стихотворений» — единицей измерения являлся не сборник стихов, а именно книга, обладающая чрезвычайно сложной, но целостной структурой. Первой такой книгой стал знаменитый «Кинематограф» (1970). Чередование снов, воспоминаний, «фрагментов сценария» подчинено здесь изощренному ритму, ретроспектива человеческой жизни накладывается средствами киномонтажа на извечную смену времен года.
За «Кинематографом» следуют «День такой-то» (1976) — сфокусированная на одном-единственном моменте человеческой жизни попытка «внимательней вглядеться» — и «Письма Катерине, или Прогулка с Фаустом» (1981), с их истинно фаустовской попыткой если не остановить, то хотя бы запечатлеть неповторимое мгновение. В «Белых стихах» (1991), последней книге Левитанского, действие происходит уже в «остановленном» мгновении. Эта «зимняя книга прощания» — отчаянный, безнадежный порыв докричаться из какого-то запредельного одиночества, из будущего, в которое он — слишком далеко — успел зайти при жизни…» (Виктор Куллэ)
Леонид Гомберг:
«Я ведь не занимаюсь профессионально поэтикой. Скажу лишь свое мнение. Левитанский привнес в русский стих три совершенно конкретные вещи, отсутствовавшие в поэзии вовсе или почти совсем забытые. Во-первых, «долгую строку», которая, казалось бы, просто невозможна в современной лирике. Этакий затяжной выдох, как у йогов. Выводишь на «последнем дыхании» такую строчку, тянешь, и тебе кажется, что структура стиха давно разрушилась. Ан нет, все на своих местах, все на уровне высокой поэтической гармонии… Во-вторых, глагольная рифма, многократно осмеянная и оплеванная критикой. Левитанский виртуозно манипулирует глаголами, как фокусник или жонглер. Ни у кого из русских поэтов ничего подобного я не встречал. И третье: жанр «поэтической книги» или «книги стихов» — цельные художественные произведения какого-то не ясного эпико-лирического свойства.
Я считаю Левитанского последним великим русским поэтом пушкинской традиции XX века. Бродский просто слишком рано умер. Проживи он нормальную жизнь, критики отнесли бы его к веку XXI, который он, собственно, своим творчеством и открыл. После смерти Самойлова рядом с Левитанским и Бродским я лично никого не вижу»
«Поэзия его удивительно сопредельна искусству живописи. У Юрия Давыдовича были какие-то интимные — и в то же время устоявшиеся, очень выверенные — отношения со всем спектром красок. Взявший в руки томик Левитанского не может не обратить внимания на цветовую насыщенность этого мира — его оранжевые абажуры, разноцветные стекла веранды, красные помидоры и красный же снег; на белый-белый снег стихов последней книги. Левитанский не создавал, подобно Гёте, своей теории цвета, не составлял таблиц. Просто каждое слово родного языка обладало для него единственно верным цветом, который необходимо было выявить, увидеть, запечатлеть. Поэт и сам рисовал замечательно. Недаром неизменный соавтор и оппонент всякого стихотворца — Время — предстает в его стихах «бесстрашным художником». Темно-фиолетовый — любимый цвет Левитанского — перебрасывает еще один мостик между прожившим долгую жизнь лейтенантом Великой Отечественной и погибшим на дуэли мятежным поручиком, тоже, кстати, превосходным живописцем» (Виктор Куллэ)
***
День все быстрее на убыль катится вниз по прямой. Ветка сирени и Врубель. Свет фиолетовый мой. Та же как будто палитра, сад, и ограда, и дом. Тихие, словно молитва, вербы над тихим прудом. Только листы обгорели в медленном этом огне. Синий дымок акварели. Ветка сирени в окне. Господи, ветка сирени, все-таки ты не спеши речь заводить о старенье этой заблудшей глуши, этого бедного края, этих старинных лесов, где, вдалеке замирая, сдавленный катится зов,
звук пасторальной свирели в этой округе немой… Врубель и ветка сирени. Свет фиолетовый мой. Это как бы постаренье, в сущности, может, всего только и есть повторенье темы заглавной его. И за разводами снега вдруг обнаружится след синих предгорий Казбека, тень золотых эполет, и за стеной глухомани, словно рисунок в альбом, парус проступит в тумане, в том же, еще голубом, и стародавняя тема примет иной оборот… Лермонтов. Облако. Демон. Крыльев упругий полет.
И, словно судно к причалу в день возвращенья домой, вновь устремится к началу свет фиолетовый мой.1991
Три главных книги остались в моей памяти бело-красно-зелеными. Очень сложное стихотворение из книги «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом» — «Испытанье тремя пространствами»:
«И с этим в первое пространство я вступил. // И этим первым было белое пространство. // Его безжизненной окраски постоянство // вселяло ужас и могло свести с ума»
«И с этим в новое пространство я вступил. // И этим новым было красное пространство. // Его окраски темно-красной постоянство // дышало пламенем и резало глаза»
«И с этим в новое пространство я вступил. // И это было сплошь зеленое пространство. // Его окраски изумрудной постоянство // своей законченностью радовало глаз»
Поэма наполнена символами, и пересказывать ее — пустое дело, но именно «жизни цвет вечнозеленый» показался мне главным цветом Юрия Левитанского.
***
Красный боярышник, веточка, весть о пожаре, смятенье, гуденье набата. Все ты мне видишься где-то за снегом, за вьюгой, за пологом вьюги, среди снегопада. В красных сапожках, в малиновой шубке, боярышня, девочка, елочный шарик малиновый где-то за снегом, за вьюгой, за пологом белым бурана. Что занесло тебя в это круженье январского снега — тебе еще время не вышло, тебе еще рано! Что тебе эти летящие косо тяжелые хлопья, кипящая эта лавина? Что тебе вьюги мои и мои снегопады — ты к ним непричастна и в них не повинна! Что за привязанность, что за дурное пристрастье, престранная склонность к бенгальскому зимнему свету, к поре снегопада! Выбеги, выберись, выйди, покуда не поздно, из этого белого круга, из этого вихря кромешного, этого снежного ада! Что за манера и что за уменье опасное слышать за каждой случайной метелью победные клики, победное пенье валькирий!
О, ты не знаешь, куда заведет тебя завтра твое сумасбродство, твой ангел-губитель, твой трижды безумный Вергилий! Как ты решилась, зачем ты доверилась этому позднему зимнему свету, трескучим крещенским морозам, январским погодам? Ты еще после успеешь, успеешь когда-нибудь после, когда-нибудь там, у себя, за двухтысячным годом. Эти уроки тебе преждевременны, о, умоляю тебя, преклонив пред тобою колена, — Выбеги, выдерись, вырвись, покуда не поздно, из этого белого круга, из этого зимнего плена! Я отпускаю тебя — отпусти мне грехи мои — я отпускаю тебя, я тебя отпускаю. Медленно-медленно руки твои из моих коченеющих рук выпускаю. Но еще долго мне слышится отзвук набата, и, словно лампада сквозь сон снегопада, сквозь танец метели, томительно-однообразный, — Красное облачко, красный боярышник, шарик на ниточке красный.
(Из книги «День такой-то»)
Ритмы, звуки, цвет
Я бы назвала поэзию Юрия Левитанского «поэзией шести чувств», включая интуицию — и автора, и его читателя. Для читателя это особенно важно — немного сойти с ума, отбросить все нажитые представления, начать дышать в такт стихам, и чтобы сердце билось в ритме строф, и чтобы глаза увидели буйство красок и пастель полутонов.
Если, паче чаяния, среди взявших в руки томик стихов, окажутся литературоведы и литературные критики, им нужно немедленно забыть о стопах, стихотворных размерах, метрах и ритмах в стихе, о хорее и ямбе, дактиле, амфибрахии и анапесте, а также о силлабо-тоническом стихосложении.
Давид Самойлов говорил о Юрии Левитанском как о «поэте личного отчаяния».
«В его замечательной поэзии… есть крылья поэтически осознанной и возвышенной жизни». Его стихи — «акварель душевных переживаний» (Михаил Луконин).
***
Когда в душе разлад — строка не удается: строке передается разлаженность души. Пока разлад в душе, пока громам не стихнуть — не пробуйте достигнуть гармонии в стихе. Тут нужен лад иной, нужны иные меры — старинные размеры тут вряд ли подойдут. Попробуйте забыть о ямбе и хорее, и перейти скорее к свободному стиху. Попробуйте сменить те горные стремнины на вольные равнины свободного стиха. Пускай он грубоват и даже разухабист, но дактиль и анапест пока вам не нужны.
Лишь он сейчас для вас былина и баллада, и музыке разлада в нем дышится легко. В нем есть простор душе, он волен и раскован, хоть кажется рискован свободный этот лад. Но нет здесь риска, нет, и никакой угрозы, и в час, когда все грозы над вами отшумят, когда утихнет гром и тучи разойдутся, вы можете вернуться к тем далям вековым, к тем далям снеговым, к тем неоглядным высям, чей воздух независим от воздуха долин. Там даль лежит в снегах, там ямб медноголосый, как бог светловолосый, рокочет в облаках.
Он весело звенит. Он презирает скуку. Он легкую разлуку легко вам извинит.
(Из книги «День такой-то»)