«Никакой законченности и увенчанности.
Только этот незыблемый отблеск вечности»

Русский поэт Юрий Левитанский

Портрет

Черной краской на бумаге ватманской
мой портрет нарисовала девочка.
Смотрят на портрет мои знакомые,
говорят: — Ну, просто замечательно!

А с портрета я смотрю растерянно.
У меня усы висят обиженно.
Руки мои черные раскинуты —
я стою как ветряная мельница.

Ничего в портрете нет случайного.
Просто дети очень наблюдательны.
Что за простодушье и доверчивость
в этой милой их неискушенности!
Акварелью рисовала девочка
все, что она видела и слышала.
Короля нарисовала голого,
на редиску красную похожего.

Дурака нарисовала круглого
с головою маленькой, как пуговка.
Человека грустного и странного,
что руками машет, словно мельница.

Все восхищены рисунком девочки,
кистью ее зоркою и дерзкою,
признаком искусства настоящего —
этой непосредственностью детскою.

(Из книги «Земное небо»)

В заметках на смерть Юрия Левитанского поэтесса Олеся Николаева, много лет дружившая с ним, написала: «В нем была драгоценная любовь к скорбям — amor fati, — которая достается поэтам как крест и как дар. Плакальщик и печальник, наш вечный Пьеро, белая ворона среди здравомыслящих и комильфотных московских поэтов…»

***

За стеною — голоса и звон посуды. Доводящие до умопомраченья разговоры за стеною, пересуды и дебаты философского значенья. Видно, заполночь. Разбужен поневоле, я выскакиваю из-под одеяла. Что мне снилось? Мне приснилось чисто поле, где-то во поле березонька стояла. Я кричу за эту стену: — Погодите! Ветер во поле березу пригибает. Одевайтесь, — говорю, — и выходите, где-то во поле береза пропадает! Пять минут, — кричу, — достаточно на сборы. Мы спасем ее от ветра и мороза!.. — Пересуды за стеною, разговоры. Замерзает где-то во поле береза. (Из книги «Стороны света»)

***

................ Холодало, темнело, виденье Тракайского замка в озерной воде потемневшей все тише качалось.



Начиналась литовская ранняя осень,
                    короткое лето на этом кончалось.
И не зная еще, доведется ли нам
                              к этим добрым озерам
                    приехать когда-нибудь снова,
я из ветки случайной лесной,
                      как господь,
                     сотворил человечка лесного
                                     смешного.

Я его перочинным ножом обстрогал добела,
                   человеческим ликом его наделил,
                       и когда завершил свое дело,
осторожно поставил на толстую ветку его
                       и шпагатом к стволу привязал
                                 его хрупкое тело.
И когда мы ушли, он остался один там стоять
                       над холодной вечерней водой,
               и без нас уже листья с осенних дерев
                                          облетели.

… В этот час, когда ветер тревожно стучится
                                           в ночное окно,
                    в этот час января и полночной метели,
до озноба отчетливо вдруг представляю,
                      как он там сейчас одиноко стоит
                                над застывшей водой,
                                  за ночными снегами
                      и мглою морозно-лиловой,
от всего отрешенный, отвергнутый идол любви,
                       деревянный смешной человечек
                                    из ветки еловой.

(Фрагмент стихотворения из книги 
«Письма Катерине или Прогулка с Фаустом»)

Маленькое вступление

Всесоюзная слава пришла к Юрию Левитанскому после выхода на экраны в 1979 году фильма Владимира Меньшова «Москва слезам не верит». Львиная ее доля досталась, конечно, исполнителям главных ролей, особенно Алексею Баталову, сыгравшего Гошу — мечту всех советских женщин средних лет. «Диалог у новогодней елки» прибавил популярности Сергею Никитину, но… кто-то запомнил и автора стихотворения, положенного в основу песни.

Спроси сейчас о поэзии Левитанского любого, не чурающегося этого вида литературы — я уверена, что большинство вспомнит, прежде всего, «Елку». А ведь две книги из трех его вершинных были уже написаны. В моем поэтическом электронном сборничке поэзии значатся другие названия стихотворений, но и они вырваны из отдельных книг, и, как я теперь понимаю, целостного представления о творчестве одного из лучших советских русских поэтов такое чтение дать не могло. Можно было, задумавшись о чем-нибудь, глядя на экран монитора, попробовать спеть на мотив «Виноградной косточки» Булата Окуджавы хотя бы вот эти строки, удлинив мелодию на «лишние слоги», но сохраняя при этом «вальсовые» три четверти:

Ты можешь отмерить семь раз и отвесить, 
и вновь перемерить 
и вывести формулу, коей доступны дела и слова. 
А можешь поверить гармонию алгеброй 
и не поверить 
свидетельству формул — 
ах, милая, алгебра, ты не права! 
Ты можешь беседовать с тенью Шекспира 
и собственной тенью. 
Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь. 
Но ты уже знаешь, 
какие потери ведут к обретенью, 
и ты понимаешь, 
какая удача в иной из потерь…

Можно было проникнуться элегическим настроением «осеннего цикла» стихотворений, разбросанных по разным книгам и на самом деле никаким отдельным циклом не являющихся. Просто погода такая за окном, просто такое вот настроение, и ты открываешь сайт «Стихии». Кстати, для тех, кто, возможно, воспользуется страничкой Юрия Левитанского на «Стихии», мой совет — с точки зрения читателя, а не профессионального литературного критика или литературоведа, лучшие стихи находятся там в разделе «Непроверенные». Не проверены они организаторами сайта, но читателями, притом, разными читателями, с разными предпочтениями, они очень даже проверены.

Я давно уже высказывала публично в компании людей литературы крамольную мысль о том, что литературоведы и критики пишут для себя и заработка (преимущественно — безусловно, бывают приятные исключения), а поэты пишут для себя и читателей. Свое «читательское мнение» я буду излагать в ходе представления собранного материала, а пока хочу лишь обратить ваше внимание на стихотворение «Портрет» — под фотографией Тракайского замка — и следующие за ним два отрывка из разных книг. Прочитав эти стихи, я поняла, что привычный формат эссе о литераторе «взрывается», ломается утверждение писателя Сергея Есина о том, что «собственно говоря, читателю всегда интересны несколько расхожих тем: любовь, тщеславие, карьера, деньги, смерть, пища».

Все эти темы отошли в сторону — их отвергало и мироощущение Юрия Левитанского, и его стихи, его главные книги.

Но кое-какие факты и мнения мне все же хочется изложить в самом начале, а потом окунуться в мир лирики, которой нет и аналогов, в чем я абсолютно согласна с Леонидом Гомбергом. Все эти факты я выудила из разных источников, собранных в одном вместе, — буквально по нескольку строк. «Расхожие темы», а также некоторые статьи о творчестве Юрия Левитанского находятся на этой странице, и там можно прочитать полностью то, что я только цитирую.

Введение в тему


В 1995 году на церемонии вручения ему Государственной премии России, в присутствии всех высших лиц государства во главе с Президентом, за полгода до смерти Юрий Левитанский выступил с речью:

«… Я благодарен судьбе за то, что выжил на той войне и после нее, что дожил до этих дней и до дня сегодняшнего.

Я сердечно признателен моим коллегам и всем тем, кто счел меня достойным этой сегодняшней награды и отдал свои голоса за меня, за мою работу.

Наверное, я должен был бы выразить благодарность также и власти, но с нею, с властью, тут дело обстоит сложнее, ибо далеко не все слова ее, дела и поступки сегодня я разделяю. Особенно все то, что связано с войной в Чечне — мысль о том, что опять людей убивают как бы с моего молчаливого согласия, — эта мысль для меня воистину невыносима. За моими плечами четыре года той большой войны, и еще маленькая война с японцами, и еще многое другое — думаю, что я имею право сказать об этом. Я понимаю, что я несколько испортил нынешний праздник, но если бы я этого не сказал, не сказал того, что я думаю и чувствую, я не был бы достоин высокой литературной премии России…»

Пусть останутся при мне
эта мука и томленье,
это странное стремленье
быть всегда самим собой!..

(Фрагмент стихотворения из книги «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом»)


Леонид Гомберг, писатель, журналист, автор книги «Война и Мир Юрия Левитанского»:

«… Тонкий, ироничный, занудный, часто парадоксальный, случалось, излишне горячий, иногда весьма убедительный… Любил выпить, особенно, в прежние годы. Его ближайшим товарищем по цеху был Давид Самойлов, которого он ценил безмерно, искренне любил и переживал его отсутствие в последние годы жизни. Среди почитаемых поэтов, своих современников, кроме Самойлова, он всегда называл Арсения Тарковского и Владимира Соколова. А вообще личная жизнь Юрия Давидовича была такой же тяжкой, как и творческая. Ну что там скажешь, «поздний поэт»… Его первую жену звали Марина, я с ней не был знаком, знаю только, что она работала на радио. В былые годы сам не раз слышал: «режиссер Марина Левитанская». Юрий Давидович никогда со мной о ней не говорил. Когда мы познакомились, он был женат во второй раз. Личная жизнь Левитанского не была простой. Но об этом не хочется рассказывать. Как бы там ни было, вторая жена, Валентина, стала матерью его дочерей Кати, Ани и Оли, которых он любил безумно. Свой уход из семьи он воспринимал как предательство, как страшный грех, все время старался хоть как-то загладить его. Я бы сказал «замолить», если бы он был верующим и умел молиться.

Со своей третьей женой Ириной Машковской он познакомился, что называется, на склоне лет: ей было 19, ему 63 года. Эта колоссальная разница в возрасте, раскинувшаяся на три поколения, до сих пор будоражит воображение разных досужих писак. Я полагаю, что последнее десятилетие жизни Левитанского было самым счастливым в его жизни, хотя семейные огорчения, конечно, случались. Сегодня Ирина — самый верный хранитель памяти Левитанского: ее стараниями вышли уже несколько посмертных изданий поэта»

Ирина Машковская:

«Для меня определение любви — это вот такая нежность, от которой дышать нельзя. Когда уезжала из Дубулты, шел дождь, он был в синей куртке с капюшоном, скинул капюшон, а под ним этот седой ежик, и я его погладила по голове, и он заплакал. Это меня потрясло, потому что его это потрясло. Знаменитый человек, тысячи знакомств, и, несмотря на всю внешнюю плейбоистость… Такое чувство, как к ребенку. И до конца он вызывал во мне вот эту невозможную, щемящую нежность»

***

Всего и надо, что вглядеться — боже мой, 
всего и дела, что внимательно вглядеться, —
и не уйдешь, и никуда уже не деться 
от этих глаз, от их внезапной глубины. 

Всего и надо, что вчитаться — боже мой, 
всего и надо, что помедлить над строкою — 
не пролистнуть нетерпеливою рукою, 
а задержаться, прочитать и перечесть. 

Мне жаль неузнанной до времени строки. 
И все ж строка - она со временем прочтется, 
и перечтется много раз, и ей зачтется, 
и все, что было в ней, останется при ней, 
Но вот глаза — они уходят навсегда, 
как некий мир, который так и не открыли, 
как некий Рим, который так и не отрыли, 
и не отрыть уже, и в этом вся печаль. 

Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас, 
за то, что суетно так жили, так спешили, 
что и не знаете, чего себя лишили, 
и не узнаете, и в этом вся печаль.

А, впрочем, я вам не судья. Я жил как все. 
Вначале слово безраздельно мной владело. 
А дело после было, после было дело, 
и в этом дело все, и в этом вся печаль. 
Мне тем и горек мой сегодняшний удел —
покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
каких сокровищ под ногами не заметил,
каких созвездий в небесах не разглядел.

(Из книги «День такой-то»)


«Книга «Кинематограф» и последовавшие за ней «День такой-то» (1976) и «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом» (1981) создавались поэтом как единое целое, по законам сложной музыкальной архитектоники (так, в «Кинематографе» легко разглядеть четырехчастное сонатное построение). Не только звуковые, но лексические и смысловые аллитерации, то резкие, то плавные смены ритмов, аккордные слова и строки, одновременно напоминающие читателю уже прозвучавшие темы и предвещающие будущие, еще имеющие прозвучать, — все это делало книгу стихов единым произведением.

Не прямолинейное логическое развитие темы, а нарастание, кружение, переплетение мотивов, их медленное затухание и появление вновь на следующем музыкальном витке, вопросы, перерастающие в ответы, и ответы, рождающие новые вопросы, сочетание стиха свободного и традиционно закованного в привычную броню классической формы, высокого артистизма выражения и едва ли не детской непосредственности чувства и мысли, тихой вдумчивой созерцательности и стремительной действенности, смешение действительности и снов, создающее иную, странную реальность…» (Юрий Болдырев)

Старая женщина с авоськой

А вот явленье грусти бесконечной, 
Хотя, 
на первый взгляд, 
и беспричинной. 
На остановке где-нибудь конечной 
старушка из автобуса выходит. 
Ах, город, 
эти новые дома, 
керамика, 
стекло 
и алюминий! 
Какая пестрота и легкость линий 
в меняющихся контурах его, 
какая гамма цветосочетаний! 
Здесь для примера я бы показал 
Центральный, скажем, аэровокзал 
или Дворец 
для бракосочетаний, 
куда подъехал свадебный кортеж 
с девчонкою в одежде подвенечной… 
Но вот картина грусти бесконечной, 
когда старушка площадь переходит. 
Ах, город, 
все куда-то он спешит, 
торопится на ярмарки, 
на рынки, 
на свадьбы, 
на рожденья, 
на поминки, 
проглатывая прессу на ходу, 
прижав к себе попутные покупки, 
нет-нет еще косясь на мини-юбки, 
как бы стыдясь, 
что снова уличен 
в приверженности к моде быстротечной… 
Но вот картина грусти бесконечной, 
и я едва не плачу в этот миг, 
когда старушка площадь переходит, 
в скрещенье всех событий мировых 
шагает по дорожке пешеходной, 
неся свою порожнюю авоську, 
где, словно одинокий звук минорный 
и словно бы воробушек озябший, 
один лежит на донышке 
лимон.

(Из книги «Кинематограф»)


«Левитанский неоднократно декларировал, что для него «непринципиально, неинтересно… просто написать 10 или 20 вполне приличных стихотворений» — единицей измерения являлся не сборник стихов, а именно книга, обладающая чрезвычайно сложной, но целостной структурой. Первой такой книгой стал знаменитый «Кинематограф» (1970). Чередование снов, воспоминаний, «фрагментов сценария» подчинено здесь изощренному ритму, ретроспектива человеческой жизни накладывается средствами киномонтажа на извечную смену времен года.

За «Кинематографом» следуют «День такой-то» (1976) — сфокусированная на одном-единственном моменте человеческой жизни попытка «внимательней вглядеться» — и «Письма Катерине, или Прогулка с Фаустом» (1981), с их истинно фаустовской попыткой если не остановить, то хотя бы запечатлеть неповторимое мгновение. В «Белых стихах» (1991), последней книге Левитанского, действие происходит уже в «остановленном» мгновении. Эта «зимняя книга прощания» — отчаянный, безнадежный порыв докричаться из какого-то запредельного одиночества, из будущего, в которое он — слишком далеко — успел зайти при жизни…» (Виктор Куллэ)


Леонид Гомберг:

«Я ведь не занимаюсь профессионально поэтикой. Скажу лишь свое мнение. Левитанский привнес в русский стих три совершенно конкретные вещи, отсутствовавшие в поэзии вовсе или почти совсем забытые. Во-первых, «долгую строку», которая, казалось бы, просто невозможна в современной лирике. Этакий затяжной выдох, как у йогов. Выводишь на «последнем дыхании» такую строчку, тянешь, и тебе кажется, что структура стиха давно разрушилась. Ан нет, все на своих местах, все на уровне высокой поэтической гармонии… Во-вторых, глагольная рифма, многократно осмеянная и оплеванная критикой. Левитанский виртуозно манипулирует глаголами, как фокусник или жонглер. Ни у кого из русских поэтов ничего подобного я не встречал. И третье: жанр «поэтической книги» или «книги стихов» — цельные художественные произведения какого-то не ясного эпико-лирического свойства.

Я считаю Левитанского последним великим русским поэтом пушкинской традиции XX века. Бродский просто слишком рано умер. Проживи он нормальную жизнь, критики отнесли бы его к веку XXI, который он, собственно, своим творчеством и открыл. После смерти Самойлова рядом с Левитанским и Бродским я лично никого не вижу»


«Поэзия его удивительно сопредельна искусству живописи. У Юрия Давыдовича были какие-то интимные — и в то же время устоявшиеся, очень выверенные — отношения со всем спектром красок. Взявший в руки томик Левитанского не может не обратить внимания на цветовую насыщенность этого мира — его оранжевые абажуры, разноцветные стекла веранды, красные помидоры и красный же снег; на белый-белый снег стихов последней книги. Левитанский не создавал, подобно Гёте, своей теории цвета, не составлял таблиц. Просто каждое слово родного языка обладало для него единственно верным цветом, который необходимо было выявить, увидеть, запечатлеть. Поэт и сам рисовал замечательно. Недаром неизменный соавтор и оппонент всякого стихотворца — Время — предстает в его стихах «бесстрашным художником». Темно-фиолетовый — любимый цвет Левитанского — перебрасывает еще один мостик между прожившим долгую жизнь лейтенантом Великой Отечественной и погибшим на дуэли мятежным поручиком, тоже, кстати, превосходным живописцем» (Виктор Куллэ)

***

День все быстрее на убыль
катится вниз по прямой.
Ветка сирени и Врубель.
Свет фиолетовый мой.

Та же как будто палитра,
сад, и ограда, и дом.
Тихие, словно молитва,
вербы над тихим прудом.

Только листы обгорели
в медленном этом огне.
Синий дымок акварели.
Ветка сирени в окне.

Господи, ветка сирени,
все-таки ты не спеши
речь заводить о старенье
этой заблудшей глуши,

этого бедного края,
этих старинных лесов,
где, вдалеке замирая,
сдавленный катится зов,
звук пасторальной свирели
в этой округе немой…
Врубель и ветка сирени.
Свет фиолетовый мой.

Это как бы постаренье,
в сущности, может, всего
только и есть повторенье
темы заглавной его.

И за разводами снега
вдруг обнаружится след
синих предгорий Казбека,
тень золотых эполет,

и за стеной глухомани,
словно рисунок в альбом,
парус проступит в тумане,
в том же, еще голубом,

и стародавняя тема
примет иной оборот…
Лермонтов. Облако. Демон.
Крыльев упругий полет.
И, словно судно к причалу
в день возвращенья домой,
вновь устремится к началу
свет фиолетовый мой.

1991

Три главных книги остались в моей памяти бело-красно-зелеными. Очень сложное стихотворение из книги «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом» — «Испытанье тремя пространствами»:

«И с этим в первое пространство я вступил. // И этим первым было белое пространство. // Его безжизненной окраски постоянство // вселяло ужас и могло свести с ума»

«И с этим в новое пространство я вступил. // И этим новым было красное пространство. // Его окраски темно-красной постоянство // дышало пламенем и резало глаза»

«И с этим в новое пространство я вступил. // И это было сплошь зеленое пространство. // Его окраски изумрудной постоянство // своей законченностью радовало глаз»

Поэма наполнена символами, и пересказывать ее — пустое дело, но именно «жизни цвет вечнозеленый» показался мне главным цветом Юрия Левитанского.

***

Красный боярышник, веточка, весть о пожаре,
                                                              смятенье,
                                                     гуденье набата.
Все ты мне видишься где-то за снегом, за вьюгой,
                                                 за пологом вьюги,
                                                  среди снегопада.
В красных сапожках, в малиновой шубке,
                                              боярышня, девочка,
                                    елочный шарик малиновый
                                 где-то за снегом, за вьюгой,
                                     за пологом белым бурана.
Что занесло тебя в это круженье январского снега —
                                    тебе еще время не вышло,
                                                     тебе еще рано!
Что тебе эти летящие косо тяжелые хлопья,
                                             кипящая эта лавина?
Что тебе вьюги мои и мои снегопады —
                                            ты к ним непричастна
                                             и в них не повинна!
Что за привязанность, что за дурное пристрастье,
                                        престранная склонность
                             к бенгальскому зимнему свету,
                                                 к поре снегопада!
Выбеги, выберись, выйди, покуда не поздно,
                                           из этого белого круга,
                                  из этого вихря кромешного,
                                              этого снежного ада!
Что за манера и что за уменье опасное
                 слышать за каждой случайной метелью
        победные клики, победное пенье валькирий!
О, ты не знаешь, куда заведет тебя завтра
                                               твое сумасбродство,
                                              твой ангел-губитель,
                           твой трижды безумный Вергилий!
Как ты решилась, зачем ты доверилась
                              этому позднему зимнему свету,
                            трескучим крещенским морозам,
                                              январским погодам?
Ты еще после успеешь, успеешь когда-нибудь после,
                                      когда-нибудь там, у себя,
                                        за двухтысячным годом.
Эти уроки тебе преждевременны,
                                                    о, умоляю тебя,
                             преклонив пред тобою колена, —
Выбеги, выдерись, вырвись, покуда не поздно,
                                          из этого белого круга,
                                         из этого зимнего плена!
Я отпускаю тебя — отпусти мне грехи мои —
                                                   я отпускаю тебя,
                                                   я тебя отпускаю.
Медленно-медленно руки твои
                                       из моих коченеющих рук
                                                            выпускаю.
Но еще долго мне слышится отзвук набата,
                                               и, словно лампада
                                          сквозь сон снегопада,
                                           сквозь танец метели,
                                  томительно-однообразный, —
Красное облачко, красный боярышник,
                                  шарик на ниточке красный.

(Из книги «День такой-то»)

Ритмы, звуки, цвет

Я бы назвала поэзию Юрия Левитанского «поэзией шести чувств», включая интуицию — и автора, и его читателя. Для читателя это особенно важно — немного сойти с ума, отбросить все нажитые представления, начать дышать в такт стихам, и чтобы сердце билось в ритме строф, и чтобы глаза увидели буйство красок и пастель полутонов.

Если, паче чаяния, среди взявших в руки томик стихов, окажутся литературоведы и литературные критики, им нужно немедленно забыть о стопах, стихотворных размерах, метрах и ритмах в стихе, о хорее и ямбе, дактиле, амфибрахии и анапесте, а также о силлабо-тоническом стихосложении.

Давид Самойлов говорил о Юрии Левитанском как о «поэте личного отчаяния».

«В его замечательной поэзии… есть крылья поэтически осознанной и возвышенной жизни». Его стихи — «акварель душевных переживаний» (Михаил Луконин).

***

Когда в душе разлад —
строка не удается:
строке передается
разлаженность души.

Пока разлад в душе,
пока громам не стихнуть —
не пробуйте достигнуть 
гармонии в стихе.

Тут нужен лад иной,
нужны иные меры —
старинные размеры
тут вряд ли подойдут.

Попробуйте забыть
о ямбе и хорее,
и перейти скорее
к свободному стиху.

Попробуйте сменить
те горные стремнины
на вольные равнины
свободного стиха.

Пускай он грубоват
и даже разухабист,
но дактиль и анапест
пока вам не нужны.
Лишь он сейчас для вас
былина и баллада,
и музыке разлада
в нем дышится легко.

В нем есть простор душе,
он волен и раскован,
хоть кажется рискован
свободный этот лад.

Но нет здесь риска, нет,
и никакой угрозы,
и в час, когда все грозы
над вами отшумят,

когда утихнет гром
и тучи разойдутся,
вы можете вернуться
к тем далям вековым,

к тем далям снеговым,
к тем неоглядным высям,
чей воздух независим
от воздуха долин.

Там даль лежит в снегах,
там ямб медноголосый,
как бог светловолосый,
рокочет в облаках.
Он весело звенит.
Он презирает скуку.
Он легкую разлуку
легко вам извинит.

(Из книги «День такой-то»)

Некоторые высказывания Юрия Левитанского, на мой взгляд, очень хорошо дополняют его стихи. Выделенные цветом строки в кавычках — это они и есть.

«Я мог тебя прийти заставить, но удержать тебя не мог…»

Молитва о возвращенье

Семимиллионный город не станет меньше,
если один человек из него уехал.
Но вот один человек из него уехал,
и город огромный вымер и опустел.

И вот я иду по этой пустой пустыне,
куда я иду, зачем я иду, не знаю,
который уж день вокруг никого не вижу,
и только песок скрипит на моих зубах.

Прости, о семимиллионный великий город,
о семь миллионов добрых моих сограждан,
но я не могу без этого человека,
и мне никого не надо, кроме него.

Любимая, мой ребенок, моя невеста,
мой праздник, мое мученье, 
                       мой грешный ангел,
молю тебя, как о милости, — возвращайся,
я больше ни дня не вынесу без тебя!

(О Господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о Господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о Господи, сделай так, чтоб она вернулась,
ну, что тебе стоит, Господи, сделать так!)

И вот я стою один посреди пустыни,
стотысячный раз повторяя, как заклинанье,
то имя, которое сам я тебе придумал,
единственное, известное только мне.
Дитя мое, моя мука, мое спасенье,
мой вымысел, наважденье, фата-моргана,
синичка в бездонном небе моей пустыни,
молю тебя, как о милости, — возвратись!

(О Господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о Господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о Господи, сделай так, чтоб она вернулась,
ну, что тебе стоит, Господи, сделать так!)

И вот на песке стою, преклонив колена,
стотысячный раз повторяя свою молитву,
и чувствую —
            мой рассудок уже мутится,
и речь моя все невнятнее и темней.

Любимая, мой ребенок, моя невеста
(но я не могу без этого человека),
мой праздник, мое мученье,
                        мой грешный ангел
(но мне никого не надо, кроме него),

мой вымысел, наважденье, фата-моргана
(о Господи, сделай так, чтоб она вернулась),
синичка в бездонном небе моей пустыни
(ну что тебе стоит, Господи, сделать так!)

(Из книги «День такой-то»)

«Интуитивно, я ощущаю наивысшим сложнейшим, прекраснейшим языком — музыку. Выше музыки, наверное, ничего, доступного человеческому творчеству нет»

Есть в музыке такая неземная,
как бы не здесь рожденная печаль,
которую ни скрипка, ни рояль
до основанья вычерпать не могут.

И арфы сладкозвучная струна
или органа трепетные трубы
для той печали слишком, что ли, грубы,
для той безмерной скорби неземной.
..................
И можно до последнего глотка
испить ее, всю горечь той печали,
чтоб, чуя уже холод за плечами,
вдруг удивиться —
                 как она сладка!

(Фрагмент стихотворения «Музыка» из книги «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом»)

«Идея ритма давно меня занимала - начать хотя бы с того, что без ритма не существует поэзии. И в самой жизни нашей есть ритмы явные и есть трудноуловимые, однако, всю человеческую жизнь можно представить себе как целую систему ритмов»

***

Промельк мысли. Замысел рисунка. 
Поединок сердца и рассудка. 
Шахматная партия. Дуэль. 
Грозное ристалище. Подобье 
благородных рыцарских турниров — 
жребий брошен, сударь, 
                      нынче ваш 
выбор — пистолеты или шпаги. 

(Нотные линейки. Лист бумаги. 
Кисточка. Палитра. Карандаш. 
Холст и глина. Дерево и камень.) 

Сердце и рассудок. Лед и пламень. 
Страсть и безошибочный расчет. 
Шахматная партия. Квадраты 
белые и черные. Утраты 
все невосполнимее к концу.
Сердце, ты играешь безрассудно. 
Ты рискуешь. Ты теряешь в темпе. 
Это уже пахнет вечным шахом. 
Просто крахом пахнет, наконец.
А рассудок — он играет точно 
(ход конем — как выпад на рапире!), 
он, рассудок, трезво рассуждает, 
все ходы он знает наперед.
Вот он даже пешку не берет. 
Вот он даже сам предупреждает —   
что вы, сударь, что вы, 
                       так нельзя, 
шах, и вы теряете ферзя — 
пропадает ваша королева!.. 
Но опять 
     все так же 
           где-то слева 
раздается мерный этот звук — 
тук да тук, 
        и снова — 
              тук да тук 
(сердце бьется, сердце не сдается), 
тук да тук, 
           все громче, 
                      тук да тук 
(в ритме карандашного наброска, 
в ритме музыкального рисунка, 
в ритме хореической строки) — 
чтоб всей силой 
              страсти и порыва, 
взрыва, 
       моментального прорыва, 
и, в конце концов, 
                  ценой разрыва 
победить, 
         рассудку вопреки!

(Из книги «Стороны света»)

«У замечательного биолога Мечникова я прочитал, что пессимизм — свойство юного возраста, а оптимизм — зрелого. Ценность жизни для человека с годами становится, как правило, все выше. Может быть, именно в этом причина «светлости» моих стихов»

................

Но был мне голос.
                 Был он тихим, как трава
и как предутреннего ветра дуновенье.
И он сказал:
         — Вся наша жизнь — одно мгновенье,
так как же можем мы его остановить!

Ты должен знать уже,
                 что наш вчерашний день,
хоть там каким не завершившийся эффектом,
он все равно вчерашний день,
                         плюсквамперфектум,
а наша цель — 
               футурум первый и второй.

И твердо помни эту истину —
                         она
в твой трудный час еще не раз тебе поможет —
чему не должно быть,
                     того и быть не может,
а то, что быть должно,
                     того не миновать.

(Фрагмент стихотворения «Испытание тремя пространствами» из книги «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом»)

Из писем к жене, Ирине Машковской:

«… Вчера зашел в ЦДЛ покормить двух дам (одна харьковская критикесса и одна московская) — так вот, они, преисполненные ко мне высочайшего почтения, все объясняли мне, кто я, какой я, и т.д., о моем долге перед литературой, долге перед читателями, и как это замечательно — быть Левитанским... И такую грусть они на меня нагнали — ты и это должна же знать, как мало для меня все эти слова всегда значили, а сейчас мне становится еще грустнее — нет, не долг перед литературой, а просто перед самим собой — ведь я же человек в конце концов, и есть у меня (должен же быть) долг и перед самим собой. Не знаю, долг или не долг — но дело мое, моя потребность, необходимость — заниматься тем, чем я должен заниматься, а без этого все бессмысленно, и я уже не понимаю, кто я и зачем я, — ну, нет никакого смысла, и все. Всякие там кино, развлечения — это прекрасно, но только тогда, когда я делаю свое проклятое это дело, ну, хотя бы до обеда (символического), то есть полдня хотя бы я исписываю свою бумагу, а потом — пожалуйста, все что угодно — но только потом. Ты понимаешь меня? Понимаешь, что я ничего не придумываю и не преувеличиваю?»

«Не знаю, как тебе объяснить — я нервничаю. Ну, скажем, сегодня журнал «Дружба народов» — там большая подборка Высоцкого с большим и тонким вступлением Самойлова, там Ю. Давыдов, рассказ Окуджавы… И как-то горько мне становится — что я так живу, чем я занимаюсь (ну, ладно, сейчас обед буду готовить — девочек своих кормить и всякое там прочее, как бы и привычное, хотя давно уже понимаю, что и это ни к чему, и им, своим дочкам, я уже мало для чего нужен тоже, то есть не для того, что я мог бы им дать на самом деле) — а мне звонят и звонят, и стихов просят, а у меня все не готово, и как объяснить это? Так, мол, я живу, так я работаю…»

Попытка оправданья

О, все эти строки, которые я написал,
и все остальные, которые я напишу —
я знаю, и все они вместе, 
                         и эти и те,
не стоят слезинки одной у тебя на щеке.

Но что же мне делать с проклятым моим 
                                    ремеслом,
с моею бедою, с постыдной моей маетой!
И снова уходит земля у меня из-под ног,
и снова расходится слово и дело мое.

Так, может быть, к черту бумагу, и перья на слом,
и сжечь корабли бесполезной флотилии той!
Но что же мне делать с проклятым моим 
                                    ремеслом,
с моею старинной, бессонной моей маетой!

Все бросить, и броситься в ноги, прийти, осушить,
приникнуть губами — 
                   все брошу, приду, осушу —
дрожащую капельку, зернышко горькой росы,
в котором растет укоризна и зреет упрек.

О да, укоризна, всемирный разлад и разлом,
все бури и штормы пяти потрясенных морей…
Но все-таки что же мне делать с моим ремеслом,
с моею бедою, с бессонною мукой моей!
И вновь меня требует совесть на праведный суд.
И речь тут о сути самой и природе греха.
И все адвокаты на свете меня не спасут —
я сам отвечаю за грешную душу стиха.

И вот я две муки неравных кладу на весы,
две муки, две боли, сплетенные мертвым узлом.
Но капелька эта, 
               но зернышко горькой росы…
И все-таки что же мне делать с моим 
                                    ремеслом!

О слово и дело, я вас не могу примирить,
и нет искупленья, и нет оправданья греху.
И мне остается опять утешать себя тем,
что слово и есть настоящее дело мое.

Да, дело мое — это слово мое на листе.
И слово мое — это тело мое на кресте.
Свяжи мои руки, замкни мне навечно уста —
но я ведь и сам не хочу, чтобы сняли с креста.

О слово и дело, извечный разлад и разлом.
Но этот излом не по-детски сведенных бровей!..
Так что же мне делать с проклятым моим 
                                    ремеслом
и что же мне делать с горчайшей слезинкой 
                                        твоей!

(Из книги «День такой-то»)

Но две души живут во мне,
и обе не в ладах друг с другом…

(«Строки из записной книжки», книга «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом»)

«Наш срок пребывания на этой земле очень краток. У меня даже формула есть: жизнь долгая, а проходит быстро»

***

Нет, не бог всемогущий, всего лишь маленький 
                                       слабый божок, 
                 сотворил я Вселенную в три деревца, 
                в три рождественских елочки хрупких, 
                                          чтоб ныне, 
                                         как скряга, 
                        над веточкой каждой трястись, 
                                над иголочкой каждой. 

Три рождественских елочки, три одиноких тростинки, 
                                 три тонких травинки 
                               всего-то и есть у меня, 
                                 вот затем и трясусь, 
                       как скупой над своим сундуком, 
                               над травинкою каждой. 
Три травинки, три легких снежинки лежат 
                                       на ладони моей, 
                         три снежинки всего и богатства, 
                                  три звездочки зябких. 

Три снежинки, три звездочки зябких, три зыбких 
                                        надежды мои, 
                            осторожно пускаю с ладони, 
                            и вот уже тает ладонь моя, 
                                        воску подобно. 

Так стою, как свеча среди поля. 
                        И только три звездочки зябких. 
                             Три зыбких надежды мои. 
                             Три звезды Вифлиемских.

(Из книги «Письма Катерине или Прогулка с Фаустом»)

***

Если бы я мог начать сначала 
бренное свое существованье, 
я бы прожил жизнь свою не так — 
прожил бы я жизнь мою иначе. 
Я не стал бы делать то и то. 
Я сумел бы сделать то и это. 
Не туда пошел бы, а туда. 
С теми бы поехал, а не с теми. 
Зная точно, что и почему, 
я бы все иною меркой мерил. 
Ни за что не верил бы тому, 
а тому и этому бы верил. 
Я бы то и это совершил. 
Я бы от того-то отказался, 
Те и те вопросы разрешил, 
тех и тех вопросов не касался. 
Словом, 
       получив своё вдвойне, 
радуясь такой своей удаче, 
эту, вновь дарованную мне, 
прожил бы я жизнь свою иначе. 
И в преддверье стужи ледяной, 
у конца второй моей дороги, 
тихий, 
      убеленный сединой, 
я подвел бы грустные итоги. 
И в конце 
         повторного пути, 
у того последнего причала, 
я сказал бы — господи, прости, 
дай начать мне, господи, сначала! 
Ибо жизнь, 
          она мне и сама 
столько раз давала убедиться — 
поздний опыт зрелого ума 
возрасту другому не годится. 
Да и сколько жизней не живи — 
как бы эту лодку не ломало — 
сколько в этом море не плыви — 
все равно покажется, что мало. 
Грозный царь на бронзовом коне, 
Саркофаги Греции и Рима. 
Жизнь моя, 
          люблю тебя вдвойне 
и за то, что ты неповторима. 
Благодарен ветру и звезде, 
Звукам водопада и свирели, 
… Струйка дыма.
                Капля на листе. 
Грозовое облако сирени. 
Ветер и звезду благодарю. 
Песенку прошу, чтоб не молчала. 
— Господи, всевышний! — говорю. —
Если бы мне все это сначала!


(Из книги «День такой-то»)

«Ушибленная Левитанским»

Материалы о жизни и творчестве Юрия Левитанского «пылились» в моем компьютере года полтора-два — собранные еще для журнала «Солнечный ветер». «Свободные стихи», которые мне очень нравились, интересная «любовная линия», красивые письма к Ирине Машковской — что еще нужно? Пиши по накатанному образцу, соблюдая формат, который интересен читателю, а развернуться есть где! А вот что-то останавливало…

Уже «на острове» Борис Лукьянчук толкал меня в сторону Владимира Соколова, движимый собственными литературными пристрастиями, но я упиралась. Нехотя, просто потому, что проходила мимо, открыла дверь забытой районной библиотеки, удивляясь, что она по-прежнему на своем месте и даже работает (лет пять я не была там, все могло случиться). В пустом зале сидела знакомая библиотекарша, занесенная к нам из России жизненными обстоятельствами. Поговорили с ней о печальной судьбе русской и русскоязычной литературы, о библиотечных проблемах, о том, как сейчас формируются фонды — что получают, чего давно не было. Спрашиваю: «Вас еще не заставляют очистить библиотеку от литературы на русском языке?» — «Нет, слава Богу, этого нет, просто получаем очень мало, в основном, бестселлеры (Донцову и пр.) да немного по школьной программе. То, что было, так и осталось стоять на полках». — «А стихи Владимира Соколова и Юрия Левитанского есть у вас?» — «По-моему, и не было, но сейчас проверю».

Соколова не оказалось, а вот томик Юрия Левитанского — «Избранное». – Москва. – «Художественная литература». – 1982 — с предисловием Юрия Болдырева я унесла домой.

Пропустив две первые книги — «Стороны света» (1959) и «Земное небо» (1963), начала читать «Кинематограф», после него «Письма Катерине…», а потом вернулась в «День такой-то» и онемела… Онемела от обидного понимания, что не смогу написать те слова, которыми только и нужно выразить свой восторг, эйфорию, упоение, удивление… осознание того, что все мои прежние представления о поэзии рушатся, а передо мной не простой черненький томик, а разговор Земли и Неба, человека и Бога, земной ответ на библейские вопросы. В своем воображении я вижу две пары рук — одна из которых опускает из заоблачных высей, из горнего и непостижимого, Закон, а вторая поднимает вверх книгу, в которой сконцентрирован опыт человеческого существования — с его грехами и подвигами, с духовным и телесным, с возвышениями и падениями…

Может, подсознательно мною владела магия стихотворения «Рисунок» из книги «Письма Катерине…»:

… я взял акварельные краски, бумагу и кисти,
и замысла своего
пока еще не зная сам,
я стал рисовать три руки, растущие из земли,
три руки, 
обращенные к небу,
к беззвездным ночным, чернильно синеющим, небесам.

… И я понял, что замысел,
который движет нашей рукою,
выше, чем вымысел,
который доступен нашей руке.

«Я не верю в голос крови. Во всяком случае, во мне он молчит. Хотя сейчас я начинаю интересоваться иудаизмом и вдруг обнаруживаю, что ко многим его истинам я пришел самостоятельно»

«Конечно, как и многие, он верил в какую-то непонятную Высшую силу. От иудаизма (в номинальном значении этого слова) он был так же далек, как и от христианства, хотя Ирина Машковская, его вдова, попросила меня пригласить на похоронную церемонию хазана из синагоги, что я и сделал… В последнее время занимаюсь библейской историей. Мои профессиональные интересы очень далеки от поэзии. Но в то же время как литератору и журналисту, часто пишущему о культуре, мне приходится сталкиваться со стихотворными опусами многих пишущих граждан, откликающихся на прозвание «поэт». С какого-то времени о стихах не пишу. Не могу. Невольно сравниваю с Левитанским и всякий раз (ну, почти всякий раз!) вижу: убого. И ничего не могу с собой поделать. Хоть знаю: не прав, не справедлив. Тихонечко, не вслух, я называю себя: «ушибленный Левитанским». В самом деле, личности такого масштаба и дарования я больше не встречал» (Леонид Гомберг).

И еще одно. Я бы не назвала, вслед за Михаилом Лукониным, «акварелью душевных переживаний» поэзию Юрия Левитанского. Мне ближе связь с Врубелем, с его «Поверженным Демоном». То есть, я имею в виду не мироощущение поэта, а то впечатление, которое возникало во мне при чтении стихов. Посмотрите внимательнее на Демона — теперь я и сама склонна видеть в его глазах любовь, а не гордыню, взыскующий взгляд, и эти сломанные крылья… Боль и любовь… Легкое сумасшествие «ушибленной Левитанским»!

«Замысла своего пока не зная сам…» Каков был этот Замысел? Откуда эта боль от чтения стихотворений? Что-то ломается внутри. Это чередование ритмов, размеров, эти цветовые пятна — то яркие, то пастельные. Ты дышишь в такт длинной строке, глубоко вдыхаешь, и тут же дыхание прерывается на короткой, и пульс учащается, и что-то происходит мистическое. И уже простой черный томик, страницы которого, кроме меня, по-моему, никто не открыл ни разу за четверть века, превращается в символ веры, в подобие намоленной Библии, и я понимаю, что не могу, физически не могу поставить этот томик на библиотечную полку, и я не знаю, что мне дальше делать, как сохранить эту книгу, уберечь ее…

«Есть такая творческая сила, указывающая: какой почве — какое растение. Может быть, это Бог, но я называю эту силу — Биологией, мне так легче»

Мне кажется, что «вымысел» трех основных книг Юрия Левитанского несет в себе какой-то неясный пока мне самой, не прочувствованный до конца Замысел. Смутную догадку вызывает название одной из более ранних книг — «Земное небо». Может, и вправду это земной ответ, земной отчет человека Небу о прожитом — и за себя, и за всех нас?..

Придя немного в себя (а это я в ходе рассказа время от времени заглядываю в томик стихов и опять непроизвольно ищу место для следующего текста), я хочу сказать, что «сколько ни говори — «халва», во рту слаще не станет». Ведь только открыв любую из главных книг Юрия Левитанского и прочитав ее подряд, можно понять волнение «ушибленных», можно понять эту тоску и печаль, возникающую ниоткуда — от «простых» словосочетаний.

Я люблю поэзию и могу отличить поэта, человека с поэтическим мироощущением, от рифмовщика строф. Более того, если я немного знаю этого человека, то могу даже сказать, где он писал, обдумывая слова, стараясь высказаться покрасивее, а с какого места стихотворения слова начинали проливаться помимо его воли, и начиналась, собственно, поэзия.

Я могу радоваться единственному стихотворению среди десятка других, перекатывать его во рту, проговаривать про себя, восхищаться сочетанием звуков. Даже одно стихотворение делает человека в моих глазах поэтом. Это все равно как жизнь, которая в каком-то полузабытом стихотворении поэта из Кавказа измеряется не годами, а минутами, в крайнем случае, часами, что и зафиксировали кладбищенские камни, вызвав недоуменные вопросы человека «со стороны».

Но тут три книги сразу — три книги, от которых не оторвешься, которые вводят тебя в какое-то странное состояние раз за разом, и ты опять немеешь в благоговении…

За несколько месяцев до смерти в интервью «Комсомольской правде» Левитанский говорил: «Моя тема — эволюция личности. Мое занятие в последние годы — думанье, если можно так выразиться. Записываю…»

Ирина Машковская сетовала, что в последние годы Юрий Левитанский мало писал, винила себя в этом. «Не пойму, что происходит, — размышлял, — но ушло что-то, исчезло… Может, мой срок вышел. Сейчас я не писатель, я — читатель».

Как тут не вспомнить еще одну «мистическую» книгу!

Зачем? — продолжал Воланд убедительно и мягко, — о, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта? Неужели ж вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером? Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула? Туда, туда. Там ждет уже вас дом и старый слуга, свечи уже горят, а скоро они потухнут, потому что вы немедленно встретите рассвет. По этой дороге, мастер, по этой. Прощайте! Мне пора…
— Слушай беззвучие, — говорила Маргарита мастеру, и песок шуршал под ее босыми ногами, — слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни, — тишиной. Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи. Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак, ты будешь засыпать с улыбкой на губах. Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я.
Так говорила Маргарита, идя с мастером по направлению к вечному их дому, и мастеру казалось, что слова Маргариты струятся так же, как струился и шептал оставленный позади ручей, и память мастера, беспокойная, исколотая иглами память стала потухать…

Вместо эпилога

А что же будет дальше, что же дальше,
уже за той чертой, за тем порогом?
А дальше будет фабула иная
и новым завершится эпилогом.

И, не чураясь фабулы вчерашней,
пока другая наново творится,
неповторимость этого мгновенья
в каком-то новом лике отразится.

И станет совершенно очевидным,
пока торится новая дорога,
что в эпилоге были уже зерна
и нового начала и пролога.
И снова будет дождь бродить по саду,
и будет пахнуть сад светло и влажно.
А будет это с нами иль не с нами —
по существу, не так уж это важно.

И кто-то вскрикнет: — Нет, не уезжайте!
Я пропаду, пущусь за Вами следом!.. —
А будет это с нами иль с другими —
в конечном счете, суть уже не в этом.

И кто-то от обиды задохнется,
и кто-то от восторга онемеет…
А будет это с нами или с кем-то —
в конце концов, значенья не имеет.

Эссе харьковского поэта Евгения Сухарева «Последний сентименталист» в рубрике «Хижина литераторов».

Четыре стихотворения Юрия Левитанского («Фрагменты сценария») из книги «Кинематограф», 1970 г., можно прочитать в рубрике «Настроения (Capriccio)».

Юрий Левитанский: «Попытка утешенья» (три стихотворения в рубрике «Настроения (Capriccio)»).

Юрий Левитанский: «Еще не осень — так, едва-едва…» (9 стихотворений об осени в рубрике «Настроения (Capriccio)»).

Тексты стихотворений приведены по книге «Избранное»
Москва.– «Художественная литература».– 1982

Мария Ольшанская