Семейные истории

История первая: Алла Рустайкис



Я еще не успела испить свою осень,
А уже снегопад сторожит у ворот.
Он надежды мои, как дороги, заносит
И грозит застелить надо мной небосвод.

Снегопад, снегопад, не мети мне на косы,
Не стучи в мою дверь, у ворот не кружи.
Снегопад, снегопад, если женщина просит,
Бабье лето ее торопить не спеши.

Не спеши, снегопад, я еще не готова,
Ты еще не успел мою душу смутить.
Неизлитую боль лебединого слова
Не тебе, а ему я хочу посвятить.

Снегопад, снегопад, не мети мне на косы,
Не стучи в мою дверь, у ворот не кружи.
Снегопад, снегопад, если женщина просит,
Бабье лето ее торопить не спеши.

Я еще разобьюсь о твою неизбежность,
Голубая метель запорошит мой дом.
Я прошу, снегопад, не заснежь мою нежность,
Не касайся любви ледянящим крылом.

Снегопад, снегопад, не мети мне на косы,
Не стучи в мою дверь, у ворот не кружи.
Снегопад, снегопад, если женщина просит,
Бабье лето ее торопить не спеши.

Фото Кирилла Молчанова — Михаил Садовский. «Шкаф, полный времени».
Главы из книги. — Возвращение (о Кирилле Молчанове).

Маленькое предисловие

Эта публикация получилась совершенно случайно. У меня были другие намерения — рассказать о неординарном человеке, русском художнике Анатолии Звереве. Но в одной книге о нем я увидела имя Алены Басиловой (Баси) — дочери Аллы Рустайкис (как оказалось в ходе дальнейшего «расследования», автора стихов к любимой многими песне «Снегопад») и Николая Басилова — театрального режиссера и композитора. Открытием для меня явилось и то, что стихи о снегопаде были посвящены другому композитору — Кириллу Молчанову.

Басилова Елена Николаевна, Алена (родилась в 1943 г.) — тоже поэтесса, у нее собирались «маяковцы» (поэты, выступающие в 60-х на площади Маяковского в Москве), другие литераторы и художники. Она была женой поэта андерграунда Леонида Губанова, и ей посвящены многие его стихотворения.

Легендарная Бася заслуживает отдельной странички, а вот квартира, в которой она, вероятно, и до сих пор живет (сведения в Интернете об Алене Басиловой обрываются 1990-м годом), которая была одним из центров культурной жизни Москвы в течение многих десятилетий, начиная с предреволюционного, очень меня заинтересовала. Точнее, люди, чья судьба или некоторые важные эпизоды жизни с нею связаны.

Сведения о гостях и обитателях «интересной квартиры», а также воспоминания людей, в ней живших или бывавших, я представляю читателям без комментариев и связок текста. Они интересны как часть истории русской культуры.

Алла Рустайкис

Персональная страница «Красной книги российской эстрады»:

Алла Александрова Рустайкис родилась 27 мая 1921 года.

В молодости получила известность как актриса Куйбышевского театра оперы и балета. Историю своей души Рустайкис доверила стихам. Это ее стихи звучат в песнях «Снегопад, снегопад, не мети мне на косы...», «Уходят женщины», «Черемуха, черемуха, луны полоска узкая…». Горечь расставаний и разочарований единит поэтессу с ее читательницами: «Цвела сирень, цвела, кипела над садами… Была любовь, была — недолюбили сами. Надеждою звалась — обидой обернулась. Рекою разлилась — слезами захлебнулась».

Артистка и художница по профессии, аристократка по духу, Алла Рустайкис стала мастером лирического высказывания.

Имя ее матери, талантливой пианистки Иды Хвас, значится на стене почета Московской консерватории. Сестра Иды — Алиса, ученица художников Леонида Пастернака и Константина Юона, стала живописцем. Обе выросли в среде московской интеллигенции, а дом Хвассов в 1910-е годы собирал людей искусства. Часто бывал здесь Владимир Маяковский, где он и познакомился с Лилей Брик. Знаменитый художник-модернист А. Осмеркин свою «Даму с лорнеткой» писал с Иды Яковлевны Хвас.

Молодой артист Художественного театра Александр Рустайкис (Рустейкис) и Ида полюбили друг друга. Премьера «Моцарт и Сальери» в Художественном сделала Рустайкиса знаменитым. О нем восторженно написали А. Бенуа и Н. Эфрос, называли его «чудом Божьим».

«Дама с лорнеткой». 1917

Примечание:
«В 1917 году Осмеркин пишет портрет Иды Яковлевны Хвас — один из лучших портретов этого периода. Немолодая дама в странном пальто. В ней сложно узнать двадцатилетнюю Иду. Такое «искажение» было связано не только с тем, чтобы удивить, но чтобы «внести в портрет определенное философское начало», представление об эпохе. И афиши, отражающиеся в зеркале, усиливают театральность и вместе с тем драматичность образа.
Начало века было сложным временем, и чтобы отразить это, художник выстраивает композицию особым способом — строгое решение, скупая, ограниченная цветовая гамма. Здесь через цвет, изломы, прямые и скругленные линии, раскрывается мир модели. Более того, через острые углы художник привлекает внимание к лицу модели. И в этом портрете проявляется то, что будет раскрыто в поздних работах — через фон, различные детали, через форму и прием он идет к выявлению сути, смысла. «Состарив» свою модель, помимо того, о чем говорилось выше, художник пытается показать внутреннее, дать почувствовать зрителю, что модель по своему мироощущению, намного старше своего возраста.
Решение портрета напоминает работы А. Дерена. Надо отметить, что во многих ранних работах Осмеркина прослеживаются влияния, как Дерена, так и Пикассо. Во многих портретах можно найти отдаленное сходство с каким-либо художником» (из статьи Евгении Полатовской «Портреты Осмеркина А.А.»)

Алла Рустайкис стала женой композитора Кирилла Молчанова. Их дом на Садовой-Каретной имел репутацию артистического ковчега. Сюда заглядывали Битов, Лиснянская, Окуджава, Сапгир, Вознесенский; даже Бродский побывал. Трагичный поэт Леонид Губанов, женатый на дочери Аллы Александровны, поэтессе Алене Басиловой, затравленный преследованием властей и психушкой, — до сих пор тяжелая ноша памяти Рустайкис.

Стихи Рустайкис, искренние и непритязательные, стали драматичной и нежной музыкой к судьбам интереснейших людей. О чем бы ни писала Рустайкис — это путь ее собственного самопознания. И как горько читать о неизбежном итоге: «Мы уходим из поля зрения, виноватые без вины».

Алла Рустайкис отваживается на трудный жанр поэмы, среди них наиболее сильная поэма «Нерон. Римская мистерия».

Умерла 18 мая 2008 года.

Эльза Триоле «Заглянуть в прошлое»

Время ложится на воспоминания, как могильная плита. С каждым днем плита тяжелеет, все труднее становится ее приподнять, а под нею прошлое превращается в прах. Не дать ускользнуть тому, что осталось от живого Маяковского… Поздно я взялась за это дело. То, что я писала о нем на французском языке, та небольшая книга, вышедшая в Париже в 1939 году, предназначалась для французского читателя, которому я пыталась дать представление о русском поэте Владимире Маяковском. Здесь же мои воспоминания вольются в общее дело современников Маяковского: оживить его для будущих поколений.

Я познакомилась с Маяковским, если не ошибаюсь, осенью 1913 года, в семействе Хвас. Хвасов, родителей и двух девочек, Иду и Алю, я знала с детских лет, жили они на Каретной–Садовой, почти на углу Триумфальной, ныне площади Маяковского. А мы — мать, отец, сестра Лиля и я — жили на Маросейке. Каретная–Садовая казалась мне краем света, и ехать туда было действительно далеко, а так как телефона тогда не было и ехали на авось, то можно было и не застать, проездить зря. Долго тряслись на извозчике, Лиля и я на коленях у родителей. Чем занимался отец Хвас — не помню, а мать была портнихой, и звали ее Минной, что я запомнила оттого, что вокруг крыльца, со всех трех сторон висело по большущей вывеске: «Минна». Квартира у Хвасов была большая и старая, вся перекошенная, с кривыми половицами. В гостиной стоял рояль и пальмы, в примерочной — зеркальный шкаф, но самое интересное в квартире были ее недра, мастерские. Вечером или в праздник, когда там не работали, то в самой большой из мастерских, за очень длинным столом, пили чай и обедали.

Старшая девочка, Ида, дружила с Лилей, а я была мала и для Али, младшей, — ей было обидно играть с маленькой. Из развлечений я помню только, как Ида, Лиля и Аля, все сообща, запирали меня в уборную, и я там кричала истошным голосом, оттого, что ничего на свете я так не боялась, как запертой снаружи двери.

И сразу после этих детских лет всплывает тот вечер первой встречи с Маяковским осенью 13-го года. Мне было уже шестнадцать лет, я кончила гимназию, семь классов, и поступила в восьмой, так называемый педагогический. Лиля, после кратковременного увлечения скульптурой, вышла замуж. Ида стала незаурядной пианисткой, Аля — художницей. Я тоже собиралась учиться живописи у Машкова, разница лет начинала стираться, и когда я вернулась с летних каникул из Финляндии, я пошла к Хвасам уже самостоятельно, без старших.

В хвасовской гостиной, там, где стоял рояль и пальмы, было много чужих людей. Все шумели, говорили, Ида сидела у рояля, играла, напевала. Почему-то запомнился художник Осьмеркин, с бледным, прозрачным носом, и болезненного вида человек по фамилии Фриденсон. Кто-то необычайно большой, в черной бархатной блузе, размашисто ходил взад и вперед, смотрел мимо всех невидящими глазами и что-то бормотал про себя. Потом, как мне сейчас кажется — внезапно, он также мимо всех загремел огромным голосом. И в этот первый раз на меня произвели впечатление не стихи, не человек, который их читал, а все это вместе взятое, как явление природы, как гроза… Маяковский читал «Бунт вещей», впоследствии переименованный в трагедию «Владимир Маяковский».

Ужинали все в той же мастерской за длинным столом, но родителей с нами не было, не знаю, где они скрывались, может быть, спали. Сидели, пили чай… Эти, двадцатилетние, были тогда в разгаре боя за такое или эдакое искусство, я же ничего не понимала, сидела девчонка девчонкой, слушала и теребила бусы на шее… нитка разорвалась, бусы посыпались, покатились во все стороны. Я под стол, собирать, а Маяковский за мной, помогать. На всю долгую жизнь запомнились полутьма, портняжий сор, булавки, нитки, скользкие бусы и рука Маяковского, легшая на мою руку.

Маяковский пошел меня провожать на далекую Маросейку. На площади стояли лихачи. Мы сели на лихача… (фрагмент воспоминаний)

Примечания:
Осьмеркин Александр Александрович (1892–1953) — художник, член объединения «Бубновый валет», Ассоциации художников революционной России и Общества московских художников.
Хвас Ида Яковлевна (1892–1945) — музыкант, концертмейстер. Работала в Студии Станиславского, в Камерном театре, занималась переводами и литературной деятельностью. Была ревностной сторонницей «Бубнового валета» и непременным посетителем его бурных диспутов. Споры об искусстве велись постоянно и в их доме, где встретились Маяковский и Эльза Юрьевна. «Воспоминания» Иды Хвас хранятся в ЦГАЛИ.
Хвасс И.Я. Воспоминания о Маяковском / Публ. А. Рустайкис; Предисл., примеч. А. Сердитовой, А. Зименкова // Литературное обозрение. 1993. № 9-10. С. 30-39.


Лиля Брик «Из воспоминаний»:

«С Маяковским познакомила меня моя сестра Эльза в 1915 году, летом в Малаховке. Мы сидели с ней и с Левой Гринкругом вечером на лавочке возле дачи.

Огонек папиросы. Негромкий ласковый бас:

— Элик! Я за вами. Пойдем погуляем?

Мы остались сидеть на скамейке…

Володе шел двадцать второй год, а Эльзе было шестнадцать».

Алиса Хвас. Воспоминания

Алиса Яковлевна Хвас (1895–1975). Родилась в Москве. С раннего детства увлекалась рисованием. Мечтала поступить в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. После окончания в 1912 году 4-й Московской женской гимназии занималась в студиях Л.О. Пастернака, К.Ф. Юона, И.И. Машкова. Начавшаяся мировая война круто изменила течение ее жизни. Живопись была отставлена и, как оказалось, навсегда. В апреле 1916 г. она окончила 3-месячные курсы сестер милосердия в Фельдшерском и акушерском училище доктора медицины Я.Б. Левинсона и была допущена к исполнению обязанностей по уходу за больными и ранеными. Ровно через год медицинский факультет Московского университета выдал ей свидетельство об утверждении ее в звании зубного врача. В последующие годы А.Я. Хвас работала в самых разных медицинских учреждениях, с 1918 по 1936 гг. в Кремлевской больнице. В 1937 г. был арестован и расстрелян ее муж И.А. Поляков, один из организаторов и руководителей Совфрахта. Оставшиеся годы жизни она посвятила дочери и внучке своей сестры Иды Яковлевны Хвас.

По субботам и воскресеньям поэты и художники собирались у нас. Часто приходили прямо с вернисажа, взбудораженные, утомленные, и сразу же просили Иду играть — она играла Скрябина, Шопена, Вагнера, Рахманинова и особенно любимое художниками «Лебединое озеро» Чайковского, и они очень сосредоточенно слушали. А потом, как правило, вспыхивали споры и дискуссии по поводу того, что происходило на выставке.

Вернисажи «Бубнового валета», как и все вернисажи прочих творческих объединений, носили помпезный характер. Часто на них играл оркестр. По залам медленно и плавно передвигались шикарно одетые женщины, подтянутая нарядная публика и молодежь студенческого вида. Вижу, как сейчас, двух сестер–красавиц Бирюковых (их родители были владельцами Краснопресненских бань). Их сопровождают художники Миллиотти и Добужинский, торжественно и величаво шагая рядом, оба в смокингах, с туберозами в петлицах. Добужинский с моноклем. Шныряют из конца в конец зала братья Бурлюки с деревянными ложками в петлицах.

На одной из таких выставок произошло наше настоящее знакомство с Владимиром Владимировичем Маяковским. На этой выставке мы были вместе с приятельницей сестры, поэтессой Варей Мамоновой. Неожиданно к нам подходит размашистой походкой какой-то незнакомый юноша и громко и беззастенчиво напрашивается к Иде в гости на том основании, что он якобы знает о том, что у нее сегодня собираются «Бубновые валеты», и он тоже должен быть приглашенным потому, что он очень талантливый. И тут же обращается к ее приятельнице с каким-то неуместным и пошлым комплиментом по поводу ее «белоснежных зубок». Сестру покоробило от такой беспардонности, но под давлением его настойчивости, она, в конце концов, адрес незнакомцу дала. Я вспомнила, что уже однажды его мельком видела в лавчонке Осипа, швейцара ВХУТЕМАСа. Высокий, косая сажень в плечах, детина, в пелерине и широкополой шляпе, он стоял с моим приятелем художником, Левой Шехтелем (Жегиным) и большеголовым Васей Чекрыгиным, рядом с которыми казался исполином, и что-то им, энергично жестикулируя, рассказывал. Мимоходом поздоровавшись с друзьями и бегло взглянув на их собеседника, я тогда быстро прошла мимо, так как была взволнована предстоящим в этот день экзаменом по рисунку.

К Идиной радости, Маяковский (а это был он) после вернисажа не пришел. Появился он на следующий день неожиданно, даже не предупредив предварительно по телефону, и очень некстати, так как я лежала с высокой температурой. Сестра приняла его холодно. Он был смущен, неловко извинился, хотел уйти, но она предложила ему, уж раз пришел, остаться. С этого дня Володя стал нашим всегдашним гостем, а постепенно и большим другом. Мы виделись почти ежедневно, много гуляли, ходили на выставки, бегали вдвоем в лавчонку к Осипу в ВХУТЕМАС за бумагой, красками и углем.

Осипа до сих пор помнят старые художники, с которыми мне привелось последнее время встречаться. В подвале ВХУТЕМАСа у него была лавчонка, где он продавал художникам нужные для них принадлежности. Человек он был добрый, отзывчивый, любил их отеческой любовью, давал в долг кисти, краски и альбомы для набросков и даже ссужал деньгами, которые они ему подчас так и не возвращали. Да он и не требовал.

Почти каждое воскресенье мы вдвоем с Володей посещали Щукинскую выставку в особняке на Знаменке. Поднимаясь по лестнице, над которой висел мой любимый «Танец» Матисса, мы почему-то всегда молчали и, возвращаясь домой вдоль набережной, шли тоже молча и смотрели на реку…

Как это ни странно, в начале нашей дружбы я не знала о его очень тесной дружбе с молодыми Шехтелями, Левой Жегиным и его сестрой Верочкой, с которыми я тоже дружила. Шехтели жили на Большой Садовой в особняке, выстроенном их отцом академиком Шехтелем, для своей семьи. И уже гораздо позднее выяснилось, что Маяковский приходил часто к нам от них — шел пешком по Триумфальной-Садовой от их дома до нашего, или наоборот… А по дороге еще частенько заходил навестить семью знакомого врача Когана, у которого на углу Садовой и Тверской была частная лечебница. О дружбе с его женой он тоже никогда не рассказывал, и мы об этом узнали случайно. Вообще он никогда никому не рассказывал ни о своем прошлом, ни о юношеской политической деятельности, так же, как и о матери, сестрах и вообще о друзьях и знакомых. Все это он держал в непроницаемой тайне, и только поэта Константина Большакова, которого очень любил, он привел к нам для того, чтобы мы вместе проводили время. Ко всем другим из наших приятелей, кто появлялся рядом, относился ревниво и задирался. Исключение составляли только очень любимый им талантливый Вася Чекрыгин, впоследствии трагически погибший, попав под дачный поезд, и молодые «Шехтеля», дружба с которыми была неразрывна. Верочка его обожала… Познакомил меня с Левой и Верочкой еще раньше Саша Осмеркин, связав меня на всю жизнь с этой семьей самыми тесными узами.

Фамилия Шехтель была известна всему архитектурному миру. Один из ярчайших градостроителей века, создатель, как теперь пишут в отечественных и западных монографиях, «русского модерна», Федор Осипович Шехтель подарил Москве ряд замечательных зданий и особняков, ставших шедеврами мировой архитектуры, в которых, сочетая элементы различных эпох и стилей — Ренессанс, готику, античность и русский классицизм — с современной архитектурой, создал свой, сугубо Шехтелевский стиль отечественного неомодерна. Лева, будучи, как и его друзья, Маяковский, Чекрыгин и Осмеркин, художником левого течения, органически не воспринимал стиля модерн, пренебрежительно относился к творчеству отца, иронизируя по поводу того, что он, дескать, «испортил пол-Москвы». В противоположность этому сам Шехтель относился к увлечению молодого поколения вполне терпимо, что дало возможность Леве и Верочке, тоже талантливой художнице, устроить в огромном холле шикарного шехтелевского особняка, украшенного шедеврами мировой живописи, выставку работ своих друзей футуристов.

Первый, «представительный», этаж этого особняка занимали родители и их старшая дочь Китти, а Лева и Верочка жили наверху, в мезонине, и так как их друзьям в апартаменты нижнего этажа, где все дышало изысканностью, красотой и комфортом и лакеи подавали к столу в белых перчатках, допуска не было, и Маяковский и Осмеркин, Вася Чекрыгин и все прочие пробирались в мезонин через двор. Но поскольку Федор Осипович был знаком с моими родителями, и к отцу нашему испытывал, как он говорил, особое почтение за вполне соответствующее его пониманию воспитание, которое он давал своим дочерям, мне бывать в этих фешенебельных апартаментах не возбранялось. Но, несмотря на присутствие в них жены хозяина, Наталии Тимофеевны, милой и приветливой, но всегда тихой и как бы придавленной значительностью своего прославленного мужа, я чувствовала себя там принужденно и натянуто. Зато в мезонин к молодым Шехтелям всегда приходила с удовольствием и особенно подружилась с Верочкой, существом очаровательным и очень своеобразным, и до конца жизни она так и осталась моей самой близкой подругой. Приятельские отношения у меня на всю жизнь остались и с Левой. Какой-то период еще в юности, когда ему нужно было освободиться от воинской повинности, мы даже состояли с ним в фиктивном браке.

В первые годы революции у Шехтеля отняли построенный им для семьи дом и поселили их в общую перенаселенную квартиру, на Малой Дмитровке. Мы стали жить рядом, и наша дружба с Верочкой так же, как потом и дружба наших детей Вадима, Марины и Ляли, потянулась сквозь длинные годы… Почти каждый день мы делились с ней своими самыми сокровенными радостями и печалями. В доме Шехтелей меня называли «Алиса, скорая помощь». В семье их, как в любой другой, было не все просто. Верочку это мучило, и в «момент пик» она, а после ее смерти и ее дети, вызывали меня к себе для того, чтобы я, как царь Соломон, помогла распутать какой-нибудь назревший семейный узел. Постигшее ее мучительное, тянущееся многие годы, заболевание Верочка переносила героически мужественно, оставаясь все такой же деловито-собранной, живой и смешливой, и, не потеряв присущего ей юмора и энергии, даже обреченная на костыли продолжала работать стоя, все так же оставаясь стержнем и душой семьи. Настигшую ее новую, смертельную болезнь она встретила бесстрашно. Последние дни я посещала ее ежедневно и видела ее за несколько часов до смерти. Дня за два до этого она сказала за чаем: «Доктор сказал, что когда появится на зубах кровь, останется два дня». Так и случилось… Готовясь к этому, она сделала из белой бумаги голубя и в минуту прощания передала его детям как символ мира в доме, с последним вздохом выдохнув имя Вадима и Марины… Незадолго до смерти она отдала мне все свои личные, интимные письма, попросив их сжечь, когда ее не станет. Когда это случилось, я заперлась в своей комнате и долго жгла когда-то полные значения и живого дыхания жизни знаки и сквозь слезы и вьющийся вокруг горящих листов дым снова видела свою и Верочкину юность…

(Газета «Культура», №28, 30 июля–5 августа 1998г. Публикация Аллы Рустайкис)

Александр Рустайкис (Рустейкис)

Александр Александрович Рустейкис (1892—1958) — рижанин, получивший театральное образование в Петербурге, в 1914 году он снялся в фильме режиссера Александра Волкова «Беглец», был актером Художественного театра, работал в Берлине, в конце 20–х стал режиссером русского театра в Риге, а также одним из создателей латышского кинематографа.

Первые латышские игровые фильмы были посвящены героическому прошлому страны. Снятый в духе национального романтизма эпос «Лачплесис» стал лучшим латвийским немым фильмом («Лачплесис»). Рустейкис сделал его с небывалым размахом, с привлечением 500 статистов и воинских частей.

В 1935 году в Риге по сценарию В. Лациса был создан этнографический фильм «Родина зовет». Один из режиссеров этого фильма — А. Рустейкис, а в его озвучивании впервые была использована аппаратура завода ВЭФ. По сценарию Вилиса Лациса Рустейкис снял еще один фильм — «Сын рыбака».

Александр Рустейкис жил в Майори (на стене дома по улице Плекшана, 53, в конце 80–х Союз кинематографистов повесил памятную табличку), похоронен на кладбище Яундубулты (Юрмала).


Из статьи Татьяны Балтушникене «Импульс сердцу» (Спектакли по произведениям русской классической литературы на сценах Независимой Литвы. Режиссеры. Актеры и роли):

«… Станиславский, ставивший «Моцарта и Сальери» в Московском Художественном театре и сам игравший Сальери в дуэте с артистом литовского происхождения Александрасом Рустейкисом — Моцартом, в исповедальной книге назвал эту постановку единственным своим провалом, хотя пресса тех лет спектакль хвалила. Литовский писатель Балис Сруога тоже считал эти «Маленькие трагедии» в Московском Художественном театре блестящим успехом».


Мейерхольд Всеволод Эмильевич. Статьи, письма, речи, беседы. Часть первая (1891–1917):

«Рустейкис—Моцарт отмечен Бенуа, как «абсолютно естественный и жизненный», Станиславский—Сальери, как «настоящий человек» (ф. III, ст. 6 и 8). Бенуа успел забыть, что писал раньше: «...рабскую имитацию жизни следует ненавидеть» (а между тем в пушкинском спектакле, от начала до конца, Бенуа остался верен именно этой рабской имитации жизни), «… и все, что в Художественном театре есть такого — это, разумеется, «от дьявола» и подлежит постепенному удалению» (Б., ф. I, ст. 6). Постепенному, а не немедленному? О, как трудно, по-видимому, расстаться с «густыми дебрями» натурализма.

… И Бенуа удивляется, что «любители пушкинского слова» поднимают свой голос в защиту пушкинского Сальери против Сальери Бенуа—Станиславского».


«Так, тяжелым ударом для К.С. Станиславского был провал двух его ролей: Сальери в трагедии «Моцарт и Сальери» Пушкина (1915), и Ростанев, которого он должен был вновь играть в готовившейся с 1916 года новой постановке «Села Степанчикова», но так и не сыграл» (из Википедии).

Несколько слов о Николае Басилове

Согласно информации Российского Государственного архива литературы и искусства, Басилов Николай Александрович (1907–1960) — театральный режиссер, композитор; в 1934–1936 гг. работал помощником режиссера в театре Всеволода Мейерхольда, позднее — в Оперно-драматической студии им. К.С. Станиславского.

Портал «Культура России»:

«В последний год своей активной художественной деятельности он (Мейерхольд) выпустил спектакль, который может быть причислен к самым замечательным из его созданий. Это была постановка «Пиковой дамы» Чайковского на сцене Ленинградского Малого оперного театра. Репетиции начались 17 сентября 1934 года и шли почти ежедневно до 28 сентября. Уезжая на гастроли, Мейерхольд оставил указания режиссеру–ассистенту Н.А. Басилову и в следующий приезд репетировал с 22 октября по 2 ноября.

Атмосферу репетиций передают некоторые записи Басилова. Басилов вел свои записи в течение всего репетиционного периода (на их основе позже он написал исследование о мейерхольдовской «Пиковой даме»). Записи Басилова конспективны и касаются только тех вопросов, которые входили в прямые обязанности режиссера–ассистента; полной картины репетиций они не дают, но отдельные репетиционные моменты освещаются очень хорошо. Особенно они ценны тем, что Мейерхольд просматривал блокноты Басилова и делал в них свои заметки».

Ах, Арбат, мой Арбат…

Из статьи поэтессы Инны Лиснянской «Концерт на Таймыре. Три новогодние ночи с Булатом Окуджавой» («Российская газета» от 3 ноября 2005 г.):


В самом конце лета (1969 года — М.О.) я снова приехала из Баку в Москву, остановилась на Садовой-Каретной, в доме опереточной актрисы и поэтессы Аллы Рустайкис, ныне известной как автор слов песни «Снегопад». Именно в ее доме я организовала первую запись песен Окуджавы по просьбе одного харьковчанина (имя позорно забыла). Он был другом Григория Левина и страстным поклонником поэзии, приехал с громоздким магнитофоном и с мечтой записать разных поэтов, в особенности — Окуджаву. В продолговатой, да еще перегороженной шкафом комнате семейства Левиных места для такого мероприятия попросту не было.

Поэтов разных идейных и художественных устремлений на Садовой-Каретной собралось и разместилось немало. Решили — каждый прочитает по стихотворению, на что уйдет одна бобина (кассет еще не было), а вторую бобину целиком заполнит Окуджава. Не всех собравшихся поэтов я запомнила, но кого запомнила - помню, даже кто что читал. Григорий Левин прочел свои популярные тогда «Ландыши», Евгений Винокуров — «Моя любимая стирала…», Станислав Куняев — «Добро должно быть с кулаками…», Владимир Корнилов — отрывок из поэмы «Шофер». Подававшая большие надежды Светлана Евсеева (возможно, это ей посвятил Давид Самойлов стихи «Года-Любовь». Я там себя узнал, \ В твоем наброске. Или же ошибся?» — М.О.) прочла стихотворение, где были строки: «Я — как новенькая печь железная, \ раскаленная добела…» Андрей Вознесенский, уже прославившийся своими «Мастерами», прочел «Долой Рафаэля! Да здравствует Рубенс…» и еще одну вещь на бис.

После краткого водочного перерыва Окуджава с гитарой вышел своей легкой, почти никогда не слышной походкой. Он поставил ногу на подножку стула и запел. Пел час-полтора, пел сосредоточенно и вдохновенно, время от времени прикладываясь к фляжке, которую я, запомнив про коньячок, поставила рядом — на рояль. Запись получилась замечательно чистая, ибо никто ни разу не кашлянул, не чихнул, не шаркнул ногой и т.п. Замечу, что, несмотря на «оттепель», Булат предусмотрительно в песне об Арбате слова «Ты моя религия» заменил на «Ты моя реликвия». У нас была почти детская надежда: а вдруг бобина дойдет до них, и они тут же санкционируют большой вечер или же предложат выпустить пластинку. Но все же откликнулся известный тогда руководитель джаза Эдди Рознер. Ему одну из копий бобины показала знакомая с ним Алла Рустайкис. И он сделал Окуджаве вот какое предложение: ему понравились слова песни об Арбате, но мелодия не годится, он, Эдди Рознер, напишет другую музыку, и песня будет исполняться его знаменитым джазом. Булат растерялся, именно растерялся, а не возмутился.

— Как ты думаешь, Инна, отдать «Арбат» или нет? Может быть, «Арбат» пусть и не с моей музыкой пробьет дорогу остальным песням? Есть ли смысл?

Я же не растерялась, а возмутилась:

— Ни в коем случае! Нет никакого смысла! Вспомни про таймырский концерт! Да тебя лет через пять вся страна запоет!

К счастью, я ошиблась — уже через два года песни Окуджавы стали известны и любимы. Но, видимо, растерялся Булат лишь внешне и на мгновение, так как тут же сказал:

— Запоют меня или нет, музыки своей никому не отдам.

После моего уже предпоследнего возвращения в Баку Окуджава некоторое время часто навещал дом на Садовой-Каретной. Это я знала и с его слов и со слов Рустайкис и ее юной дочери Алены Басиловой, будущей СМОГистки и жены Леонида Губанова. Возможно, тогда была сделана в их доме еще одна запись, поскольку Лев Шилов в своей книге «Голоса, зазвучавшие вновь» со слов Аллы Рустайкис пишет, что первая запись песен Булата Окуджавы была произведена сразу на четырех магнитофонах. Но это, наверное, аберрация памяти гостеприимной Рустайкис. В тот субботний вечер, о котором я рассказала, был, повторю, один громоздкий магнитофон.

А поздно вечером после записи Андрей Вознесенский пригласил Булата и меня поехать с ним к одной его знакомой польской журналистке. По дороге Вознесенский, сидящий рядом с таксистом, остановил машину и пошел в гостиницу «Украина» за тортом и шампанским (магазины, кроме редких дежурных, закрывались рано). Пока Андрей ходил, Булат мне сказал, что у него «закрутилась» еще одна песня, и тихо напел ее. Запомнился стих: «неразменным золотым покачусь с ладони». И — «тратит меня, тратит». Позже, когда я услышала эту песню, она была сильно изменена, кажется, лишь запомнившиеся строки и остались…

И напоследок…

Из статьи Юрия Бирюкова об истории песни «Снегопад»:


Ее первыми исполнительницами были Людмила Зыкина, Валентина Толкунова. Но композитор настойчиво упрашивал исполнить песню Нани Брегвадзе. Вспоминаю свое короткое интервью с народной артисткой СССР.

— Нани, когда вы впервые познакомились со «Снегопадом»?

— В 1978 году, в один из наших приездов в Москву. Меня разыскал Алексей Экимян. Мы тогда еще не были знакомы. Он долго уговаривал меня записать песню на радио, убеждал, что это «моя» песня. А я не верила, не чувствовала этого. И все-таки, уступив просьбе, спела, слыша только музыку. Сейчас-то я пою совсем другой «Снегопад» – признание, мольбу. А тогда — спела и забыла. И вдруг через какое-то время посыпались письма с благодарностями и просьбами включить в программу, списать слова, петь ее всегда…

Мария О.