Михаил Ковсан

По телефону молчать бесполезно

(из цикла «Киевские рассказы»)


Весть была громкая, а для нескольких человек, в том числе для меня, оглушительная. Достаточно того, что несколько дней ходил сам не свой и до сих пор это помню. Кто принес – неизвестно. Теперь о таком, где бы ни произошло, сообщают мгновенно. Хоть на краю света случилось – редкие уши минует. А там и тогда (ничем не заменимое сочетание) было тихо. Чем случившееся страшней, тем пресса была молчаливей. Но обо всем по порядку.


Не получается. Ведь этот кусок памяти всегда старался отделить от остального. Это сейчас осмелел пробраться внутрь, возвратиться в ту новогоднюю ночь. Они, новогодние, не одному поколению заменили традиционные предрождественские. «Зимняя, ясная ночь наступила. Глянули звезды. Месяц величаво поднялся на небо посветить добрым людям и всему миру…» После той, не предрождественской, а новогодней ночи с двумя «подельниками» из трех мы продолжали видеться регулярно, но никогда о третьей не говорили. Нет (что-то слишком много отрицаний случается), я чуть-чуть продолжу. Уж очень славно и очень похоже. «Морозило сильнее, чем с утра; но зато так было тихо, что скрып мороза под сапогом слышался за полверсты».


Сюжет был обычный, интеллигентный, прилично-неторопливый. К нашему приходу стол был накрыт. Выбритость тщательная: иное – неуважение и неприличие. Но галстук и пиджак не обязательны в виду юности и либеральных времен: свитер, воротник рубашки из-под него. После недолгой прелюдии, слегка, как водится, суматошной, сели за стол. Налили раз, другой, третий. Тосты сочинялись незамысловато и ненатужно. Закусывалось неспешно, опустевшее уносилось, наполненное приносилось. Потанцуем? Риторический вопрос, едва возникнув, обмяк. Пары составились раньше. Сюжет развивался, как следовало развиваться, с интермеццо сигаретного дыма в приоткрытую форточку.

Дом: не то, чтобы неухоженность, но – занятость иным и легкое безразличие. У дома жухлая трава торчала из снега, словно щетина или ноги подростков из коротких штанин. Черным веткам деревьев-кустов белое оперение шло, как кружево черному платью. Широкая дорожка, ведущая к входу, была расчищена этак на треть, превратившись в узкую тропку. Освещался неярко лишь вход. Теряясь в черном пространстве, дом возвышался над входящими, точней сказать, нависал. Казалось, вдруг вспыхнув по-настоящему, свет обрушится на снег, на деревья, водопадом закружит, неведомо куда унесет. Ощущение полой нависающей темноты в ожидании света.

В двери – она в классической позе: руки, скрещенные на груди. Видно, от холода.

В коридоре узко и тесно от множества вещей, находящихся здесь постоянно, предметов неизвестного, по крайней мере, мне и тогда, назначения. Поэтому после тропинки и коридора не слишком просторная комната казалась шире и выше – впечатление, которое по мере в ней пребывания уходило, улетучивалось, словно пар изо рта, оставшийся у входа и в коридоре. Отворив дверь, видно, много холодного свежего воздуха мы напустили.

Как ей в этом доме жилось? Привычно – наверняка. Уютно? Сомнительно. Было ощущение, что здесь хорошо жить почему-то заказано. Изначально. С рождения дома.


Странно. Многого я не помню. Деталей почти никаких. А цвет платьев засел, зацепившись за что-то. Она в ярком, темно-красном, может, даже бордовом. Подруга – в цветастом: светло-синие привольно распахнутые лепестки. Наверное, потому в память запали, что, устав от тяжелой близости красного, в их сторону глаза отводил. Помню три имени из четырех: кроме своего, ее и его. Как звали светло-синие шелестящие лепестки, позабыл. На красном помнится что-то черное. Брошь? Что же еще? Паучок? Черепашка? Не золотая добрая рыбка – черная, себе на уме. Запало: красиво поправляет указательным пальцем, длинным с остро наточенным ногтем ярко-красного цвета.

Вспомнил цвета и подумал: чтобы из памяти выудить, необходимо хоть за что-нибудь зацепиться. Хоть какое звено, пусть самое незначительное. И – светло-синие лепестки шелково зашелестели, заскользили в свете свечей – они тогда вошли в моду и везде продавались: разноцветные, витые, всяческих форм и оттенков. Были и самодельные. Но эти из магазина. Пытаюсь вспомнить подсвечники или что-нибудь в этом роде. Не получается. Свечи у меня сами по себе в полутьме. Как дом в темноте. В полутьме холодно шуршат лепестки, и красное, мягкое, теплое, близкое, то светится, то исчезает, в черноту погружаясь.

Что меня зацепило, что повело? Цвет? Оглядываюсь вокруг себя: ничего красного нет. Свечи? Огрызок на случай в старинном подсвечнике.

Что-то мы с собой принесли. Вино? Конфеты? Цветы?

Цветы. Вино и конфеты.

Что-то мы пили. Шампанское наверняка. Нового года без шампанского не бывает. Что-то еще? Не помню. Обычный расклад: водка мужчинам, дамам вино. Что-то ели. Наверняка обычное тогдашнее новогоднее. Привычное не запоминается. Реконструируется просто, но без вкуса, цвета и запаха. Общее место. Общее знание. Не слишком свое, общее, следовательно, чужое. Разговоров не вспомнить. Какие тут разговоры, когда любые слова – междометия.

Она красива: не вызывающе, отшивая липкие взгляды, но взывающе: смотрите, смотрите, какая я!

Хотелось бы знать, что меня туда привело. Нет, что привело, как раз очень понятно. А вот как? Кто сказал «а»? Как сложился квадрат? С ним мы общались, не слишком тесно, но все же. С ней – первый, к тому же сразу столь полновесный, опыт общения. С ее подругой и вовсе двух слов не сказали. Что ж, законы возникновения треугольников, четырехугольников и фигур посложней не слишком изучены.

Танцуя, о чем-то мы говорили. Долго на расстоянии вытянутых губ, не целуясь, не произносить слова невозможно. Одно «не» тянет другое, одно слово другое влечет – текст выстраивается в совершенно определенном ключе. Причины вызывают следствия, которые нетрудно предугадать. Но в этом танце было не так. Вначале мы в словах увязали, словно на язык налипали, и он шевелиться переставал. Потом стали слова рассыпаться, каждое было само по себе, утратив способность вступить с другим в самые заурядные отношения. Пауз больше, и всё длинней и тревожней. В паузы проникают ненужные звуки: шарканье подошв, потрескивание фитилей, удары ветра в стекло. Музыка сама по себе, словно отгородившись от всего, что ее не касается. Какая? Не помню. Топтаться можно ведь под любую. Пытаюсь увидеть себя во время топтаний, и перед глазами застывшее лицо диабетика, не получившего дозу. Когда музыка прерывалась, становилось слышно, как разгулявшийся ветер швыряет в окна, плотно скрытые шторами, комья снега, набухающие на стекле.

В комнате был книжный шкаф, в нем какие-то книги. К нему Татьяной наученный сразу и подошел. Не зацепило. Иначе б запомнил. Наверняка и что-то вроде серванта. Внутри – посуда, ее плохо видно, а наверху – трофейный немецкий фарфор. Пастушки-и-пастушки: он заглядывает ей в лицо, она отворачивается жеманно-стыдливо. Почти ничего в доме не видел. Большой. А побывать успели в прихожей – хотелось бы «в сенях» написать, но это было б неправдой, в комнате с праздничным столом и маленькой елкой, да на лестнице, по пути. Думаю, где-то был и сундук с тех еще пор. Это у англичан скелеты в шкафу. А у русских – в сундуках, слаженных умело, сноровисто. Если не трогать, скелетам долгая беззаботная жизнь обеспечена.

Лестница на второй этаж. Деревянная. Должна бы скрипеть. Хотя бы поскрипывать. Но не скрипит. Может, что-то скрип заглушало? Не звуки – запахи, полутьма? Скрып – гораздо точней. Что поделаешь? Языку не прикажешь!

Старый год мы проводили, новый мы встретили, надо было его с правой ноги начинать. В один момент – то ли музыка кончилось, то ли шампанское – это почувствовали.


Стоял дом на отшибе? Для убедительности надо бы написать: на отшибе и отчуждающий эпитет добавить. Только не помню: сам собой вырос.

Живности в таких домах обычно бывает раздольно. Так и ждешь, невесть откуда тихо выйдет огромное смирное ласковое, глянет в глаза и ляжет у ног. За ним вырастет пылающий камин, дым сигары и что-то совершенной нездешнестью замечательное. Или, в крайнем случае, обиженно замяукает. Но ни собаки, ни кошки. Даже мыши и тараканы не обнаруживали себя. Дом словно замер в ожидании каких-то событий. А может, так задним числом только кажется? В доме собак не любили. Значило ли это, что в нем любили людей?

Дом был в поселке, который заложили вскоре после войны для отцов-победителей от, скажем, майора и выше. Размер участка и местоположение – сообразно воинской иерархии. В конце концов, негоже генералу быть соседом майора, не так ли? Но со сменой поколений иерархия основательно поломалась. Такой вот отставной гарнизон. Резервация инвалидов в старинном значении: ветеранов. Весной гарнизон раскисал, осенью покрывался дымами: опавшее и сухое сжигали. Зимой становился белым, но главное творилось здесь летом. Поселок благоухал и поражал многоцветием. Бабочки порхали. Пчелы жужжали. Петухи кукарекали. Как-то случайно оказался там поздней весной на зеленом пригорке, желтыми одуванчиками обжитом. Нездешним, светлым дыхнуло. Лишь изредка гарнизону настроение портил Шопен и дожди, как сказано, бесконечные, злые. Кстати, о кринках. Коров, конечно, никто не держал. Но козы изредка блеяли, напоминая о полезности своего молока. Особенно детям, которых с каждым годом здесь было всё меньше. Прилепившийся к другой стороне обжитого еще тысячу лет назад городского холма гарнизон жил своей жизнью, не слишком нуждаясь в чужой. Словно черная дыра, не позволяющая вырваться свету, он до поры до времени удерживал в себе свои тайны. Довольствуясь выделенным историей местом на обратной стороне луны, на которой вероятные противники уже успели оставить следы, с участью своей поселок смирился, чему способствовал средний возраст его обитателей, из которого жильцы дома, пригласившего нас, выбивались резко и однозначно. Ее молодая мать (родила чуть ли не в шестнадцать). Ее муж или сожитель (из разговоров неясно). Старшая сестра матери. Между сестрами пропасть – война.

Со стороны города гарнизон был невидим: незаметно под гору спускался террасами. Он был, словно забытое царство: город разросся, его со всех сторон обойдя. Когда летом снизу вверх случайно бросали взгляд, поселок открывался черепицами крыш, плывущими над разноцветьем. Вся растительность здесь была совершенно искусственной, от прежней не осталось ни кустика, ни деревца. Но прошлый вид мало кто помнил: с тех пор на обратной стороне всемирно известного, сверкающего золотом куполов холма выросло два поколения. Там – шумно и многолюдно, здесь – тихо, безлюдно. Там – парадные покои, здесь – задний двор. Там – соборы, иконы, освященная вода, кресты освещенные, здесь… Впрочем, бесов много везде. Жаль, не мистический роман я пишу. Какие возможности! Люцифер (черт, сатана) курсирует между сторонами холма, туда-сюда в пространстве-времени шастает. Прыг-скок из эпохи в эпоху, из грязи – в князи, из отставников – да в варязи. Генералы – жалкие смерды, а Рюриковичи – денщики. Звон мечей о кольчуги – боеголовки с лазерным наведением. И здесь и там руки-ноги летят, головы – оземь от шей отделенные. Кровь в реку течет, та, кровавая, в море впадает, красным океан набухает. Что на обратной стороне холма было до гарнизона? Деревья, кустарники. А под ними? Археологи не копали. Открытый кредит для фантазии, самой языческой, самой разнузданной. Капище. Жертвоприношения человеческие? Почему бы и нет?


Голос низкий и вкрадчивый. Ни излишней косметики, ни слишком иноземной одежды, ничего такого не было и в помине. Просто сама по себе, черноволосая, с выразительными чертами лица и очень женственной, но ни грамма больше, фигурой. Яркая. Может, слишком? Этим отталкивающей? Разве такое бывает? Может, точней: настораживающей? Но чем могла испугать? В конце концов, сегодняшний себе прошлому я не сторож.

– Конечно, но и не враг.

– Это не значит, что я тебя способен понять.

– И не надо. Многого не помнишь и, сколько бы ни старался, не вспомнишь.

– Того, что помню, достаточно. Больше мне ни к чему.

– Потому на незнание обречен. По-настоящему понять и не хочешь. В сегодняшнем бы разобраться.

– Общее место, так можно сказать о любом.


С каждой минутой росло ощущение, что ни до чего путного не дотопчемся. Потому хотелось, нет, не назад вернуться, вплоть до приглашения, но вперед забежать – ярче, быстрей, чтобы не было мучительно больно.

Танцуя, время от времени опускала глаза, чтобы вдруг резко, дерзко взметнуть снизу вверх, из-под вздернутых ресниц, будто сверху вниз, взглянуть, а потом, через миг, когда пропадали дерзость и резкость, увлажненными опустить. Может, так упрекала и безнадежно просила? Это сейчас – вопрос, а тогда и слова не все доходили. Чем больше приближалась, была настойчивей, тем глубже в себя уходила. Тянулась и, спохватившись, отскакивала назад. Чем дольше длилось, тем моя настойчивость угасала. Вначале интересно. Затем насторожило. И – утомило, надоело, может, и напугало.

Время от времени поправляла ворот красного платья, словно жал, став вроде дверцы клетки, из которой хотелось ей вырваться, улететь на улицу, на мороз, хоть куда, только скорее и дальше. В эти мгновения глаза опускала. Чтобы не выдали? Чтобы я в них ненужное не прочитал? Если так, то делала зря. Ничего во взгляде прочитать я еще не был способен. Впрочем, даже сегодня. Клетка. Дверца. Красная птица среди шума, гама, мяуканья, лая. Птица, на птичьем языке говорящая. Поди разбери, поди догадайся!

Если, оставив воспоминания, взяться бы за роман, что причиняет меньше волнений, то героем избрать надо ее, не только красотой наделив, но и судьбой, которой не слишком вольна распоряжаться. Сколько ни пыталась вырваться из дома, построенного не для нее, не удавалось. Только к чему? Кто ныне романы читает?

Танцы были неспешные. В толпе, сбиваясь, прыгают-скачут, а две пары музыка медленно, постепенно разводит в стороны, и, звуки, сгущаясь, тела и дыханья сближают. Так и было, может, чуть медленней, чем обычно: ночь новогодняя длится долго. Но в эту ночь срастание, друг в друга вминание вдруг обрывалось, натыкаясь на что-то невидимое, неодолимое. Ее, казалось, это не волновало, может, было знакомо? А мне… Разве такое бывает? Красное платье взойдет, на долгое мгновение лицо закрывая. Стук башмачков – это метафора, кто может в такой момент отвлекаться на обувь? Что за преграда? Откуда? Чем ближе и ощутимей, тем, пружиня, сильнее отталкивает. Словно одна из теней, медленно колышущихся на стене, отрываясь, встает между нами. Невзначай провожу рукой – не наталкиваюсь. Убираю руку, приближаюсь – опять. Какая? На каждой стене по две тени, на одной – сливающиеся, на другой – между отпрянувшими ломкая линия света.

Прыгающая тень! Со стены? Из вчера в завтра или наоборот? Партнеры по танцам, которым никакого дела до нас, вдруг стали поглядывать. Что-то заметили? Намекают: пора с танцами закругляться? Новогодняя ночь хоть длинна, но не бесконечна.

Мистика. Готика. Чепуха.

Но настоящая чепуха случилась чуть позже.


Что в гарнизоне происходило, когда весть вспыхнула и обожгла – все были друг с другом прямо-ли-косвенно-ли, но знакомы – нетрудно представить. Шепотки шелестели, самыми благоразумными на корню пресекаясь, потом до полуправды отвердевали, пока, наконец, получив всевозможные подтверждения, становились твердыми, как скала, на которой угнездился клюющий пьяную печень орел. Одни под эту весть выпили пару рюмок настойки погорше, другие – послаще. А некоторые, в малые коллективы собравшись, водку закусывали малосольными огурцами с собственного огорода, своей же засолки. Два-три генерала, украшение гарнизона, полюбовавшись в шкафу на лампасы, собрались с пятизвездочным и в цивильном. О печальном не говорили, армянский закусывали лимончиком из распределителя и анекдотом, не задумываясь, что именно анекдоты разъедают эпоху, которой так верно служили. Иван Иванович Иванов из города Иваново спрашивает у армянского радио: «Кто сочиняет в нашей стране анекдоты?» Этим же интересуется Юрий Владимирович Андропов, город Москва. Кстати: может быть, анекдот был единственным, что гарнизон с городом по-настоящему единило, не позволяя насельникам в своем времени забаррикадироваться свидетелями распада, хотя до полного смрада дожить довелось лишь немногим.


Кроме нас никого в доме не будет. Эта информация к приглашению прилагалась. Но когда на верхней площадке лестница перестала скри(ы)петь, полутьма вдруг вспыхнула электричеством, от которого свечи глаза отучили. Очень маленькое и очень черное вдруг вздрогнуло вместе с приказом стелить юношам в этой комнате. Рука, указуя, на миг застыла. Тень тети Гамлета сделала гнусное дело. Тень могла удалиться.

Было ли это неожиданностью для пригласившей, не знаю. Может, да, а может, это было отзвуком давней скелетной войны?

Было противно. Но – одновременно – наступило неожиданное облегчение. Не надо было думать, ловить осколки слов, взгляды, жесты, прикосновения. Оценивать по какой-то шкале. И, оценив, двигаться дальше. Куда?

Дамоклов меч упал, просвистев. Испугал, не задев. «Воспитание чувств» я еще не читал. Хотя начинать надо бы с него, а не с «Бовари».

«Юноши» зацепило: экий хлыст, Настасья Филипповна! Смешно, но не только из песни слова не выкинешь. Ведь надо было нас, не зная имен, как-то назвать. Ограничиться жестом? Совсем неприлично. Похоже, в этом доме приличиям отводилось должное место. Мальчиками назвать не могла. Мужчинами – не трамвай: «Мужчина, передайте билет!». Почему же задело? Нет, иначе. Как было сказать, не задевая? Или в этой ситуации другого слова быть не могло? Ничего больше она не сказала, но сказанного было достаточно, чтобы запомниться не слишком приятным, но эпизодом одной новогодней ночи. Развернувшись – последние стали первыми – кавалькада спустилась вниз. Произносились слова, не имевшие смысла, красное и светло-синие лепестки мелькнули в пару, вместе с ним слова вырывались из дома, чтобы котел не взорвался. Юноши зашагали. Молча и бодро. Светало за спинами. Хорошо бы увязавшуюся собачку. Ее, к сожалению, не было. Когда не слишком расстроенные, но даже довольные обретенной свободой, до метро дошагали, было светло.

Воспоминания? Оправдание пропавшего времени? Оно всегда исчезает, особенно, если разрублено топором.

Мы уходили не оборачиваясь. Пар от дыханий, отлетая в разные стороны, не смешиваясь, задерживался лишь на мгновение. Не сговариваясь, шли быстрее обычного, хотя было не к спеху: скорей всего придется ждать, пока откроют метро. А может, шли не торопясь, просто бесснежный ветер в спину толкал, а ведь накануне брызгал мокрыми хлопьями прямо в лицо. Ни задавать вопросы, ни размышлять над ответами не хотелось. Идти молча, не думая, удаляясь – и ничего больше. В конце концов, столько еще впереди: завтра позабудется, послезавтра сотрется. Может, холодно или спутник к словам расположен не слишком? Я молчу, словно остановленный чем-то предрешенным случиться. Нет, ерунда, ни о чем таком я не думал. Хотя кто его, то есть тогдашнего меня, знает.

Молча шли по пустым заснеженным улицам. Снег скрипел под ногами. Это удивительно отчетливо вспоминается. Может быть, потому что с тех пор не скрипит. Да и какой снег в наше время, тем более в наших широтах. Что-то слишком много снега у меня получается. Тогда наверняка он был куда менее важен. Или его слишком много, потому что именно его больше всего не хватает? Пишу ведь на языке, на снеге настоянном, а он, тоску вызывая, собой от нее укрывает. Когда снег идет, ведь не холодно.


Услышав, я этой дикой вести поверил. Сразу и безоговорочно. Почему – непонятно. Подробностей узнать не пытался. Да и как? Позвонить? Если бы представлял, что скажу, наверное, бы позвонил. Но слов не было. Никаких. Муж (сожитель) получил очень много, но всё же не вышку. Мать – просто много. Убив, сестру расчленили. В разных местах закопали. Заявили в милицию об исчезновении лишь тогда, когда на работе – была медсестрой – забеспокоились.

О ней и по сегодняшний день мне ничего неизвестно. Слов не нашел. А по телефону молчать бесполезно.



В оформлении публикации использованы фото из балетных спектаклей Бориса Эйфмана
(Санкт-Петербургский Государственный Академический Театр балета Бориса Эйфмана).


Ссылки на все публикации Михаила Ковсана в нашем журнале – на его персональной странице.

Мария Ольшанская